Не только среди этих низов населения, но и в среде интеллигентных людей, которых захватил большевизм, не своей идеей, конечно, а атмосферой жизни, нашлись такие, которые стали на сторону большевиков. У меня в канцелярии служила только что окончившая гимназию Маня Зайцева, в судьбе которой я принял участие, так как знал ее с детства как бедную девушку. Она попала в среду комиссаров и сделалась артисткой в местном советском театре. Она ежедневно кутила до поздней ночи и рассказывала мне лично, какие разнообразные блюда, яства и вина подаются у большевиков к столу. Это было уже то время, когда в городе стоял голод.
Всеобщий грабеж затмил все и делал жалкими наивные потуги большевиков разрешить проблемы социализма. Самая страшная организация была партия коммунистов. Ядро ее состояло из подонков местного населения и в большинстве молодых еврейчиков. Здесь проводились идеи коммунизма. Это была лаборатория большевизма. Это было страшное гнездо большевизма, не уступающее Чрезвычайке. Помимо этого ядра были коммунистические ячейки, куда записывались все те, кто хотел обеспечить себе прочное положение у большевиков.
Коммунисту было все дозволено. Коммунист имел привилегированное положение, и личность его была неприкосновенна. Это был оплот большевизма. Каждый бывший преступник, бандит, подонки населения, пролетарская молодежь, еврейчики записывались в коммунисты и под флагом коммунизма творили свои дела. В партию коммунистов или в сочувствующие им записывались и те, кто панически боялся большевиков. Звание коммуниста давало право на жизнь и гарантировало безопасность. Мы видели шатание наиболее слабовольных людей, которые не спали ночи от страха. В отчаянии, опустив голову, они говорили нам: «Ну что же, придется вступить в партию коммунистов». Мы встретили С. М. Кониского, который служил в канцелярии революционного трибунала. Понимал ли Кониский, к чему это приведет, но очень спасался от верной гибели, так как был крупным помещиком и за ним числились дела по прежней его деятельности.
Мы замкнулись в своей среде в музыкальном училище и жили совершенно обособленной жизнью. Я лично попал в исключительно благоприятные условия. Жизнь в семье Лукиных на окраине города среди опекаемых мною детей Семченко обеспечивала мне с дочерью относительный покой и возможность продолжать жизнь в культурной среде. Мы все были причастны к музыкальному училищу. Моя дочь Оля кончала гимназию и переходила на старший курс в музыкальном училище. Мы ходили в училище вместе. Оля играла в свободном классе, а я занимался своим делом. Маня с детьми состояла учениками музыкального училища.
Маленький, уютный, чистенький домик Семченко мало привлекал внимание бандитов и большевиков, и даже частые обыски в этом бедном квартале проходили более благополучно, чем в городе. Я был учителем музыки, непризывного возраста, и единственным мужчиной в доме. Мне жилось хорошо в этой семье. У Мани было пианино, которое обслуживало всех нас. У нас и у Мани было много книг, писчей бумаги и остались все безделушки, составляющие неотъемлемую принадлежность интеллигентного человека. Даже реквизиции проходили для нас удачно. У меня взяли только два письменных стола, несколько стульев, кресла, шкафы и этажерку.
Я ушел совершенно от прежней службы, но продолжал быть в курсе дела, так как Маня служила машинисткой в бывшей тюремной инспекции и собирала мне материал для моих записок. Кроме того, некоторые из моих прежних сослуживцев держали со мною связь и часто приходили ко мне советоваться и пожаловаться на свое тяжелое положение. Больше всего сведений сообщал мне тюремный надзиратель Г. А. Балу-ба, наш сосед по улице, которого я своевременно устроил на службу в тюрьму. Балуба теперь жаловался, что в тюрьме стало страшно. Частые расстрелы и постоянные посещения тюрьмы членами Чрезвычайки и бесчинствующими солдатами производили на него удручающее впечатление. Он рассказывал мне обо всех случаях и скандалах в тюрьмах и нервно, с дрожью в голосе просил устроить его на службу в музыкальное училище. Мне удалось устроить его служителем в училище, и он был бесконечно счастлив.
В тюрьме происходила ликвидация «царизма», и там сводились счеты с прежним государственным режимом. Мы были теперь посторонними зрителями и могли более объективно оценивать ту обстановку, в которой работали раньше. Тем разительнее был контраст моего теперешнего положения с тем, в котором я был в тюремной инспекции (карательный подотдел).
Мы занимались музыкой и дома, и в музыкальном училище. Эта атмосфера переносила нас в иной мир и была так далека от действительности, что иной раз бывало трудно представить себе весь ужас происходящего. Уроки, репетиции, ансамбли, лекции, ученические вечера - все это вдали от улицы и развращенной толпы поглощало всю нашу жизнь. Мы редко показывались на улице и шли в музыкальное училище окольными путями.
Большевики покровительствовали искусству, и этим объяснялось наше исключительное положение. К реформам в области музыки они еще не приступили, хотя и теперь уже намечался путь пролетаризации искусства и обращение его в средство политической пропаганды. Истинное искусство тем не менее продолжало господствовать в нашем училище. Очень часто по окончании занятий мы репетировали и подготавливались к ансамблям, а иногда играли просто для себя. Это были особенно приятные вечера, и мы, конечно, запирались, чтобы никто не нарушил наших занятий. Трио Чайковского, Рахманинова переносили нас в иной мир и заставляли содрогаться от сознания происходящего.
Эта музыка по существу своему уже не соответствовала духу времени и должна была скоро уступить место чему-то другому, более доступному толпе, улице, рабочему, крестьянину. Мы имели уже сведения, что реквизированные у жителей рояли и пианино разосланы по волостным правлениям (комбеды) и поставлены для общего пользования в клубы красноармейцев, рабочих и крестьян. Мужики и в особенности красноармейцы быстро превращали эти ценные инструменты в разбитые бандуры, и в клубе оставался только остов когда-то звучного фортепиано. Пролетарская масса потешалась и пробовала своими грубыми руками и кулаками слоновые клавиши блютнеровского фортепиано и с любопытством смотрела, как «чудно» вскакивали внутри молоточки. Но молоточки скоро переставали прыгать, и тогда инструмент уже никого не интересовал.
Тем не менее руководители народного образования и отдел пропаганды продолжали развивать народ этой музыкой и посылали отобранные у интеллигенции ноты для составления в этих клубах музыкальных библиотек, которые в конце концов в виде обрывок сонат Бетховена и Моцарта валялись в отхожих местах или шли как оберточная бумага. Мы знали, как плакали и рыдали дети, барышни, гимназистки, у родителей которых отбирали для народа эти инструменты и ноты. Они прощались с ними как с дорогим покойником, которого выносят из дома.
И мы понимали горе интеллигентных семейств, которых лишали этих дорогих для них вещей, лишая возможности продолжать музыкальное образование и получать высшее удовольствие - музыку. Мы шли им на помощь и, несмотря на грозившую нам опасность, выдавали многим фиктивные удостоверения в том, что они состоят учениками музыкального училища. Это был единственный способ спасти от реквизиции инструмент, но это был большой для нас риск. Мы отлично понимали, что очередь дойдет и до нас, но пока что мы жили и пользовались покровительством комиссара наробраза.
Мы составляли библиотеку в музыкальном училище и увлекались этой работой, оберегая приобретенные ноты от покушения служителя Ивана ликвидировать часть нот в свою пользу. Этот негодяй уже снимал колки и струны с деревянных инструментов и продавал их. Мы запирались от него в библиотеке и там вели свои беседы. С. В. Вильконский доставал иногда спирт, и мы втроем завтракали, закусывая разведенный спирт соленым огурцом или луком. Библиотека была нашим любимым местом. Здесь только мы говорили открыто и сообщали друг другу все новости.