Однажды, когда Лида была ещё маленькая, какая-то женщина неосторожно сказала: «Да она не ваша! Все беленькие, а она чёрная!» Сказанное в шутку Лида приняла всерьёз. Она вообразила, что и в самом деле не наша, и с этого дня стала ревностно следить за моим отношением к другим детям. Достаточно было мне сказать Тане: «Цветочек мой!» – или Юре: «Птенчик мой!», – как я неизменно слышала от Лиды: «А я – птенчик?», «А я – цветочек?»
– Цветочек, цветочек! – отвечала я, привлекая Лиду к себе, но, очевидно, было что-то в моём голосе такое, что не убеждало её, и я по-прежнему слышала от неё пристрастное: «А я – рыбка?»
Кто знает, может быть, эти неосторожные слова чужой женщины и моё излишнее проявление нежности к младшим детям, в противовес некоторой строгости в обращении с Лидой, и послужили причиной тому, что в детстве Лида была очень неуравновешенна, порывиста и упряма. Меня всегда поражала её способность мгновенно разражаться слезами и. так же внезапно прекращать их. Даже школьницей она плакала часто и всегда по пустякам: из-за порванной картинки, отнятой книги, потерянной ручки. Иногда, чтобы спасти положение, я говорила что-нибудь вроде:
– А какую чудесную песню я сегодня слышала-а!
– Где? – совершенно спокойным, только чуть приглушённым от слёз голосом спрашивала Лида.
– Около школы. Я проходила мимо.
– Это мы пели! У нас урок пения был.
– Нет, Лидочка, мы! У нас тоже пение было!
Спор разгорался, слезы высыхали, а мне только этого и нужно было. Резкие переходы от веселья к слезам сохранились в Лиде и сейчас. Правда, с годами она стала сдержаннее, но уж если заплачет, так заплачет, а развеселится – не уймёшь. «Ох, Лида, Лида, – думаю я, – сколько бесенят таится в твоих глазах!»
Порой Лида нашумит, накричит, а потом ходит как в воду опущенная. Стыдно. Но мы с нею ссоримся редко. Она поумнела, да и я, по-видимому, стала опытнее. В результате многих горьких минут, причиняемых мне детьми, я пришла к выводу, что не надо преувеличивать зло в ребёнке и впадать от этого в отчаяние. Ребёнок не так уж плох, как нам порой кажется, надо только больше проявлять любви к нему и настойчивого желания сделать его лучше.
Было время, когда я, молодая мать, расплакалась, услышав от маленькой Лиды слово «черт». Я думала: «Какой испорченный ребёнок!» Сейчас я улыбаюсь, вспоминая об этом.
Лида с жаром бралась за новое дело, но быстро остывала. Её табель пестрел «двойками», хотя учиться она могла бы лучше. И писала Лида отвратительно.
– Ну что, мама, я сделаю? – говорила она, оправдываясь. – Я стараюсь изо всех сил, а ничего не получается!
Но её задело, когда я сказала, что по почерку можно судить о человеке, о том, насколько он дисциплинирован.
И она загорелась желанием тут же исправить свой почерк.
Через несколько минут Лида уже сидела над прописями для первого класса и старательно выводила палочки и крючочки. Первые две-три строчки она написала более или менее удовлетворительно. Несколько успокоенная, я вышла из комнаты, а когда вернулась, Лида с сияющим лицом размахивала тетрадью: сушила чернила. Две страницы были «накатаны», и Лида спешила приняться за третью.
Вид написанного привёл меня в отчаяние. Я почти уверилась, что из моих попыток исправить почерк дочери ничего не выйдет.
Мне хотелось накричать на неё и даже в раздражении разорвать тетрадь, но я сдержала себя и сказала как можно твёрже:
– Нет, этой работы я не приму. Ты перепишешь заново…
– Не буду! Чего это я десять раз стану переписывать! – Лида демонстративно отшвырнула тетрадь.
– Как хочешь, – нарочито спокойно сказала я. Взяла книгу и стала читать, но плохо понимала прочитанное, то и дело прислушиваясь к тому, что творилось в детской. Там было тихо.
Через полчаса в комнату вошла Лида. Вид у неё был виноватый. Она протянула мне тетрадь.
– Вот я написала…
Я взяла тетрадь, стала просматривать. Написано было хорошо.
– Неплохо, – сдержанно сказала я. – Завтра перепишешь ещё две страницы.
Лида, повеселевшая, выпорхнула из комнаты. Так день за днём мы писали. Я была непреклонна, если работу требовалось выполнить заново. И сколько бы Лида ни протестовала, она каждый раз вынуждена была подчиниться.
Окончательно её почерк выправился в шестом классе. И этим она обязана учительнице русского языка и литературы. Как бы хорошо Лида ни написала контрольную, в тетради неизменно стояло, выведенное каллиграфическим почерком самой Марией Николаевной: «Пиши лучше» или «Пиши красивее». Лида была вне себя, но так как уважала учительницу, то и писать день ото дня стала лучше.
Упрямство Лиды приносило мне много горьких минут. По отношению к ней я всегда чувствовала себя «укротительницей». Это было очень утомительно, так как требовало большой выдержки. Отдавая приказание, я никогда не была уверена, что Лида выполнит его. Напряжённость, насторожённость делали наши отношения неровными. Я часто срывалась, упрекала потом себя за несдержанность, но ничего не могла поделать с собой. И это было плохо, потому что моя нервозность передавалась Лиде. Она совершенно не могла слышать моего повышенного тона и начинала кричать сама.
Помню, однажды разыгралась такая сцена. Лида и Юра не поделили куклу. Они рвали её из рук друг у друга. Я приказала Лиде, как старшей, уступить, но она и не подумала это сделать. Я повысила тон:
– Отдай сейчас же!
Лида рванула куклу из рук Юры и со злобой крикнула:
– Не отдам! Что он девчонка, чтобы играть в куклы?! Я протянула руку, чтобы взять эту злополучную куклу, у которой голова уже болталась на ниточке, но Лида крепко держала её и не думала с нею расставаться.
Что было делать? Не отнимать же силой? И так я уже чувствовала, что становлюсь смешна в этой сцене. Как можно спокойнее я сказала:
– Можешь оставить эту куклу себе. Юре купим новую. И вышла из комнаты.
Не дёшево досталось мне это спокойствие. Поведение Лиды меня глубоко задело. Я стояла у окна, вглядываясь в тёмную непогодь за стеклом, где в свете качающихся фонарей гнулись деревья, прислушивалась к визгливому царапанью ветки по стеклу и думала: «И это тот ребёнок, которого я ждала с таким благоговением, с таким трепетом, как всякая мать ждёт своего первого ребёнка. Это та Лида, дав жизнь которой, я, двадцатидвухлетняя мать, умирала от родильной горячки, когда так хотелось жить! Это та самая Лида, за которую я шесть долгих недель боролась день и ночь, когда она болела скарлатиной и была признана врачами безнадёжной». Да, это та самая Лида… Горько было мне…
Пока я стояла у окна, предаваясь горестным размышлениям, Лида и думать забыла о ссоре. Она вошла в комнату и, точно ничего не произошло, стала рассказывать о том, как у них в классе на уроке истории одна девочка сказала вместо «князья-бароны» «князьябараны».
– Правда, смешно, мама?
Я промолчала, а Лида, не замечая моего нежелания говорить с нею, продолжала болтать.
– Лида! Мне неприятно говорить с тобой. Уйди!
– Ну и не надо! – осевшим вдруг голосом ответила Лида и тихонько вышла.
Но не в её характере было молчать долго. Не прошло и получаса, как она снова явилась ко мне и принялась на сей раз с увлечением рассказывать содержание прочитанной на днях книги.
– Нет, мама, ты себе представить не можешь, какая это интересная книга. Обязательно прочти её! Прочтёшь? Да?
– Хорошо, – сдержанно ответила я.
А она, приняв это «хорошо» как прощение, вихрем вылетела из комнаты и такую возню затеяла с ребятами, что хоть из дому беги. Много огорчений доставляла мне Лида и своей небрежостью. Вечно у неё чулок был спущен, волосы взлохмачены, пальцы в чернилах. Ей ничего не стоило вырвать из тетради лист, завернуть в него жирные оладьи и сунуть свёрток в портфель, нимало не заботясь о том, что будет с книгами. И мне, обременённой малышами, больших трудов стоило следить ещё и за Лидой.
Зато сейчас, когда я гляжу на неё, просто диву даюсь: куда девалась та маленькая растрёпа? Как бы ни спешила Лида, она ни за что не выйдет из дома со спущенной петлёй на чулке или в измятом платье.
Верно говорит пословица: «Капля и камень точит!» Видно, не все мои замечания в одно ухо входили, а в другое выходили.
Сыграл свою роль и возраст. Лиде восемнадцать лет. Ей хочется уже нравиться. А что может быть краше девушки в восемнадцать лет?!