18 июля 1993
Воскресенье. Молитва, зарядка, вода
Чехословакия
Весь вечер, всю ночь и по сейчас я думаю о театре: как справиться с Губенко. Я представлял себе, как не пускают в театр теперь уже меня, как посылают меня входить с другого входа, со стороны старой сцены, которая еще принадлежит как бы Любимову, как меня задерживает какой-нибудь Бохон и я ударяю его навахой, которую теперь буду носить с собой, или применяю газовый баллончик. Это война. Да, они вынуждают Любимова покинуть Россию навсегда. Боже мой!
До чего дошел Губенко — до полного бандитизма. Теперь ему все нипочем.
Сашка-то с Луневой ведь знают, что захватили театр, ведь там в 307-й комнате может быть жуткий разгром, книги мои могут выкинуть, или просто не пустить Луневу, или потребовать у нее открыть шкаф и выбросить книжки к чертям. И поселится там Губенко опять.
А я боюсь его. Вот в чем дело. Надо поразмыслить, чтоб он, Губенко, меня боялся. Он и так боится, боится моих книг. Но он переступил все нравственные границы, он попрал авторитеты, он встал на путь иной морали, он утверждает свою правоту оскорбленного, униженного, опозоренного — и ему терять нечего. Ему надо идти до конца, и это страшно. Он не остановится ни перед чем. И у него есть мои поддерживающие его телеграммы, которые он может пустить в ход при любом удобном случае, именно удобном. Как он использовал подлейшим образом Алкин, в общем безобидный, товарищеский жест, когда она дала ему почитать плохую рецензию на любимовский спектакль! «Добрый человек из Сезуана» — у евреев. Ну и что?!
Демидова никогда и не была ослеплена любимовской режиссурой, она всегда имела свой критический взгляд на вещи, спектакли, слова, общежитие наше. Что удивительного в том, что перенос постановки 25-летней давности на другую почву, культуру, язык и возрастную шкалу не дал желаемого результата?
Мне надо заранее обезопасить себя. В этой угрожающей ситуации Глаголин в своем алкогольном предвидении и предложении, очевидно, будет прав. Любимов не справится с Губенко один, и даже вместе с нами. Резкий шаг должны сделать власти. Иначе действительно после Парижа Любимов уйдет, отойдет, бросит все, и нам опять же, — спасая честь его и дело, играть репертуар здесь ли, за границей ли — надо что-то будет изобретать, какую-то промежуточную структуру во главе с Демидовой. У меня хотя бы есть театр Армии. Есть еще «Ревизор» с комментариями Турбина.
Прочитал я рассказы Таньки Шведовой — хороши, даже чуть слеза не прошибла от воспоминаний. Я даже помню, где я их записывал — на Пальчиковом переулке, в комнате коммунальной квартиры Шацкой, на диване, когда болел. И первым слушателем была Нинка. Первые мои опыты, первые шаги, там же была приобретена машинка «Москва». Я мечтал стать писателем. Я играл в писателя. «Пиши, Зайчик, пиши!» И второй муж у нее тоже актер-писатель-режиссер-подлец. Разнообразия в Нинкиной жизни не было, волочились за ней одни актеры — Шурупов, Васильев, Ливанов, Золотухин, Бортник, Филатов, да еще критик и литератор Дмитрий Урнов. Этот серьезно добивался, розы у дверей оставлял, на белых лошадях подъезжал к коммунальному подъезду. Она входила в десятку самых красивых молодых актрис мира. А вышла замуж за нищего студента без московской прописки и прописала у себя на площади в 10 кв. метров. «Это мой муж», — сказала она матери, указав на человека ниже ее ростом и в коротких штанах. Мать заплакала, а муж пошел в магазин за «старкой». Ночевать ушли в общежитие театрального института.
Я влезаю в климат, в заросли слов, идей и сюжетов «зеленой тетради». Я бы мог написать быстро, очевидно. Потому что мне более или менее ясен ход и конец. Поспрошать у коллег. А у кого, собственно? Я хожу со стаканчиком к источнику и ни разу не попал под дождь, это странно. В последний мой сегодняшний выход я придумал эпилог: 18 июля каждого года, когда звенят колокола к вечерней службе, к могиле за церковной оградой подходит женщина. Ее помнят молодой. Она кладет горсть земли с 21 подмосковного километра. Она останавливается на постоялом дворе в Доме колхозника и живет три дня. 21 июня она заказывает службу поминальную. Романа еще нет, а эпилог уже написан. Эпилог моей жизни. Вот почему мне начинает нравится отель «Либуше» города Подебрады.
Телевизор объявил, что Евтушенко 60 лет исполнилось. «В годы оттепели… — что-то брякнул диктор, — поэзия Евтушенко…»
Поэтический климат в Америке определяет Бродский, люто нелюбящий Евтушенко. Да вряд ли люто.