Неделю спустя после только что упомянутого дежурства у гроба в тронной зале, я была снова назначена на дежурство в большой зале, в которой обыкновенно даются балы. Посреди ее воздвигнут был катафалк. Он имел форму ротонды с приподнятым куполом. Императрица лежала в открытом гробе с золотой короной на голове. Императорская мантия покрывала ее до шеи. Вокруг горело шесть больших паникадил; у гроба священник читал Евангелие. За колоннами, на ступенях, стояли кавалергарды, печально опершись на свое оружие. Зрелище было прекрасно, религиозно, внушительно. Но гроб с останками Петра III, поставленный рядом, возмущал душу. Это оскорбление, которое даже и могила не могла устранить, это святотатство сына относительно матери делало горе раздирающим. К счастию для меня, я дежурила с госпожой Толстой, сердца наши были настроены на один лад, и мы пили до дна из одной и той же чаши горести. Другие дамы, бывшие на дежурстве с нами, сменялись каждые два часа, а мы просили позволения не отлучаться от тела, и это было нам разрешено без затруднений. Темнота еще более усиливала впечатление, производимое этим зрелищем, смысл которого проявлялся во всей своей очевидности. Крышка от гроба императрицы лежала на столе у стены, параллельно катафалку. Графиня Толстая так же, как и я, была в самом глубоком трауре. Наши креповые вуали ниспадали до земли. Мы облокотились на крышку этого последнего жилища, к которой я невольно прижималась: я ощущала желание смерти, как будто бы это была потребность любви. Божественные слова Евангелия проникали мне в душу. Все вокруг меня казалось ничтожеством. В душе моей был Бог, а перед глазами — смерть. Долгое время я оставалась почти в бессознательном состоянии, закрыв лицо руками. Подняв голову, я увидела графиню Толстую, ярко освещенную луной через окна второго этажа. Этот, свет, тихий и спокойный, составлял дивный контраст с источником света, сосредоточенным среди печальной обстановки, составлявшей как бы подобие храма. Вся остальная часть этой роскошной галереи была в тени и впотьмах. В восемь или в девять часов вечера, императорское семейство приблизилось к гробу медленными шагами, поклонилось в землю перед гробом усопшей и удалилось в том же порядке и в самом глубоком молчании. Час или два спустя, пришли горничные покойной императрицы. Они целовали ее руку и едва могли от нее оторваться. Крики, рыдания, обмороки прерывали временами торжественное спокойствие, царствовавшее в зале: все приближенные к императрице лица боготворили ее. Трогательные молитвы признательности возносились за нее к небесам. Когда стало рассветать, я была тем опечалена. С горестью видела я приближение конца моего дежурства. С трудам отрываемся мы от останков тех, кто был для нас дорог.
Тело императрицы и гроб Петра III были перенесены в крепость. После заупокойной обедни они были погребены в усыпальнице своих предков.
Тотчас по окончании погребального обряда, все придворные чины получили приказание явиться ко двору. Все собрались в траурной зале кавалергардов. Трепетавшие мужчины и дамы (trembleurs et trembleuses) решили, что следует целовать руку императора, склоняясь до земли; это показалось мне весьма странным. Когда император и императрица вошли, начались такие приседания, что император не успевал поднимать этот новый род карточных капуцинов. Я была этим возмущена и, когда пришла моя очередь, поклонилась, как кланялась обыкновенно, и только сделала вид, будто взяла руку его величества, которую он поспешно отдернул. В быстроте этого движения поцелуй его на моей щеке прозвучал так громко, что император рассмеялся; он меня сильно поколол бородой, которой, вероятно, не брил в тот день. Я была слишком огорчена и не заметила смешной стороны этой сцены. Пожилые дамы побранили меня, зачем я не подражала их низкопоклонству. Я сказала им: «Никто не уважал Екатерины II так глубоко, как я: если я даже перед ней не раболепствовала, то не могла и не должна была этого делать перед ее сыном». Не знаю, почувствовали ли они, насколько слова мои были справедливы, но дело в том, что вскоре затем приседания до земли были отменены.