…Люди в нашей огромной квартире делились по самым разным плоскостям и направлениям. Плата за электричество порождала деление на «индюков» и «всех остальных». «Индюки» имели индивидуальные электросчетчики, а «все остальные» платили с общего, вводя сложнейшие системы расчетов: «с носа», «с электроточки» — по-разному, мнений было много… В связи с отоплением (топили дровами) жильцы делились на «парадных» и «дворовых». У «парадных» подвалы для хранения дров находились прямо в парадном, а у «дворовых» — во дворе. Во двор ходить было гораздо дальше, а в парадном подвале было сыро, и шел неразрешимый спор: кому хуже? Было деление на «ту» и «эту» половину коридора, и я, маленьким, мог часами находиться в меланхолии, думая, почему наша половина, которая всегда называлась «эта», если я попадал в другой коридор, тут же становилась «той»? Только спустя много лет я понял, что жизнь в нашем доме дала мне много уроков «наглядной диалектики».
По всем линиям и плоскостям, разделявшим нас на разные категории, сосредоточивались переплетения больших и малых конфликтов, и жильцы все время должны были группироваться и перегруппировываться. Например, люди могли дружить, как владельцы индивидуальных счетчиков, и сталкиваться на почве хранения дров. Многоплановость взаимоотношений порождала вечное брожение умов. Конфликт практически не мог быть единичным, он тут же замыкал всю цепь конфликтных ситуаций. Происходила цепная реакция, носившая характер «пулеметной очереди», и разобраться, где «свои», где «чужие», было невозможно. Начинал действовать закон: «все со всеми против всех» и «все, до одного, против одного», при этом вся штука в том-то и состояла, что «одним» у нас практически никто остаться не мог. Люди постепенно адаптировались к постоянному накалу страстей, привыкали, умели от улыбки мгновенно переключаться на «разговор» любой тональности, вплоть до самой высокой, и тут же, как ни в чем не бывало, приходили в состояние полного покоя и умиротворенности: нянчили детей, варили, стирали, говорили о политике, судачили, делились горем и радостью, плели интриги, пели хором песни и прочее. И несмотря на то, что в 19-й комнате жил работник МИДа, а в 16-й — уборщица с винзавода, в 12-й — Директор подмосковного пушного совхоза, а во 2-й — проводница поездов дальнего следования, у нас господствовало полное равенство.
Интересно, что были и «факторы объединяющие», например, книга. Если она попадала в наш дом, то уже самостоятельно путешествовала по всем коридорам и комнатам, так что даже хозяин сам не мог ее допроситься и вообще не знал, где она.
Но особенно резко жители нашего коммунального дредноута делились как зрители. Тут шло деление на две четкие категории: на тех, которые ходили в театр, и на «всех остальных», которые, «как нормальные люди», ходили в кино. Тех, кто ходил в театр, не любили. А уж когда наступал день спектакля, их просто ненавидели. Этот день почему-то становился известен заранее. С утра обстановка постепенно накалялась. Уже накануне идущие в театр теряли им «на и фамилии и превращались в «этих» («Эта» и «Этот»). И если «эта» по случаю оказывалась на кухне, там сразу воцарялось гробовое молчание, даже примусы гудели враждебно и чуть не взрывались.
К определенному часу, когда «эти» должны уже были «выходить», все соседи случайно оказывались у дверей своих комнат — кто подметал пол, кто просто так стоял, задумавшись. «Эти» шли в театр парой — муж с женой, одетые во все лучшее, оставляя за собой запах одеколона. Мы, маленькие, чтобы потрафить взрослым и для собственного удовольствия, шли сзади и кривлялись, вихляя тощими задами. Мы вдыхали запах одеколона, закатывали глаза и изображали на лице наслаждение. А потом хором выдыхали запах обратно:
— Х-х-х…
Взрослые же провожали парочку глазами, переглядывались, качали головами и переговаривались, давясь от смеха:
— «Ети»-то! «Ети»-то… прямо, ой… в тиятер пошли.
Хождение в театр казалось буржуйской претензией на какую-то особую жизнь, которой окружающие не были достойны. Таких претензий не любили.
А ведь тогда не любили и людей в очках говорили:
— А еще в очках!
Считалось, что очки человек носит только для того, чтобы показать, какой он умный, а так-то они вообще не нужны. Даже примета была — «десять очкариков встретишь — желание исполнится». Не любили людей в шляпах. Фраза: «А еще в шляпе!» — обошла потом все эстрадные фельетоны. Одним словом, не любили всего этого: «В очках, в шляпе, да еще и в театр ходит!» Подозрение возникало — «наши ли это люди»?
С точки зрения нашего коридора, нормальный человек должен был ходить в кино. Мужчины в кинотеатрах к концу сеанса обычно спали — жены по дороге домой рассказывали им, «чем там кончилось». Фильмов выходило немного. Все успевали посмотреть все фильмы, все любили одних и тех же актеров — М. Ладынину, Л. Орлову, Н. Крючкова, Б. Андреева, Петра Мартыновича Алейникова. Эта любовь была всеобщей, даже всенародной. И если бы какой-нибудь человек осмелился при народе сказать: «Мне, мол, Алейников не нравится» — не знаю, что и было бы…
— Всему народу нравится, а тебе не нравится? Может, ты «враг народа»?..
Это же был «наш» Алейников, он был как наш Днепрогэс, как наше метро.
— Может, тебе еще и метро не нравится? — резко тогда ставился вопрос о вкусах,
В то время зритель еще отождествлял актера и его роль. Я помню, как Михаил Иванович Жаров, в те годы молодой, стройный, кудрявый, сыграл несколько ролей подряд, связанных с выпивкой. О нем сочувственно говорили:
— Хороший мужик, жаль, что алкоголик.
Рассказывали, что пожилой актер, сыгравший в картине «Ленин в Октябре» роль шпика (того самого, который говорил знаменитую фразу: «За яблочко! За яблочко»), жил напротив нашей школы, на тихой Лужниковской улице, которой сейчас уже нет. Так не только наши ребята из всех прилегающих улиц и переулков, а даже из пригородов Москвы приезжали его «убивать». И милиция не могла ничего поделать — круглый год все стекла у него были выбиты, хотя никто точно не знал — живет он там или нет. Петр Мартынович Алейников сыграл однажды роль Вани Курского (в картине «Большая жизнь»). Роль так к нему пристала, что потом, когда выходил фильм с его участием, все говорили:
— Пойдем, там Ваня Курский играет.
И если дотошные спрашивали: «Так он Алейников или Курский?» — им отвечали: — «Ну что особенного? По отцу Алейников, по матери — Курский!»
Но вот однажды, в кинокартине «Глинка», Алейников сыграл Александра Сергеевича Пушкина. Это была сенсация! Люди по нескольку раз ходили на фильм, только чтобы снова увидеть этот эпизод. И когда Алейников появлялся в кадре Пушкиным, стоящим в театральной ложе на премьере «Ивана Сусанина», раздавался гром аплодисментов, и зал умирал от хохота. Я сам видел, как в проходах люди; даже падали с приставных стульев на пол, и сквозь смех слышались. веселые выкрики:
— Ваня Курский — Пушкин!.. Ну, дает!..
Вспоминая об этом, я думаю, как же с тех пор изменился зритель… Вот Юрий Никулин… Известный коверный, которого знают все от мала до велика, киноактер, снискавший себе небывалую популярность, создав знаменитую киномаску «Балбеса» в гайдаевской троице — Никулин, Вицын, Моргунов. Эта маска стала настолько популярной, что однажды, где-то не так далеко от Москвы, я купил его фигурку в этой роли — изделие местной керамической промышленности. Сенсация прилавка была объявлена специально — на двойном листочке в клеточку крупными буквами было написано: «Никулин— Балбес. 1 рубль 25 коп.» Была очередь. Покупатели, протягивая чеки, говорили одно слово: «Юрочку!» — продавцы только успевали заворачивать, и все смеялись. И вот этот столь популярный, любимый народом комик появляется сегодня на экране в фильмах «Когда деревья были большими», «Ко мне, Мухтар!» или «Двадцать дней без войны» — и никто не смеется. Наоборот, зритель только удивляется широким возможностям артиста:
— Какой он разный! Как он перевоплощается! Какой у него диапазон!..
А ведь раньше только «театралы», те самые, которых так не любили в нашем доме, увидев во МХАТе Хмелева в роли Каренина или Ивана Грозного, получали удовольствие не только оттого, что он блестяще играет свои роли, но еще и оттого, что сегодня он — Каренин, а завтра — Грозный!
Слился сегодня театральный зритель с кинематографическим, между ними не только пропасти нет, но иногда даже черты не проведешь. Сильно качнулся наш многомиллионный зритель в сторону «ценителя искусств», и это заслуга всего нашего кино, да и не только кино. Во многих грехах можно упрекнуть и нашу литературу, и наш театр, и наш кинематограф, но в одном, несомненно, их великая заслуга — они воспитали нашего зрителя как «ценителя искусств». Не потребителя, не человека, относящегося к искусству и литературе, как к «сфере обслуживания», а именно «ценителя искусств».
Хотя «качнуться в сторону ценителя искусств» и «стать им» — не одно и то же: конфликт между претензиями и реальными возможностями характерен вообще для современного мышления. Многой в нашей жизни происходит еще, как у Ильфа и Петрова в одноактной пьесе «Сильные чувства», где один из персонажей говорит: «Я, как член МОПРа, получаю молоко в спецбуфете». Его спрашивают: «А вы член МОПРа?» — «Нет, — отвечает он, — я не член МОПРа, просто я получаю молоко в спецбуфете, как член МОПРа»…
Юрий Владимирович Никулин рассказывал мне, как однажды он пришел в кинотеатр и сел в задний ряд уже после того, как погас свет, посмотреть, как реагирует зритель на одну из его серьезных ролей. И когда он появился на экране, а зал замолк, узнав своего любимца, вдруг громко зазвучал голос:
— Никулин!
В зале захихикали.
— Очки надел, думает, не узнаем… Сейчас чего-нибудь стащит!..