Я не помню совсем, как прошли дни перед отъездом в Сталинград, не помню дороги, не помню совсем себя.
30 августа я сошла с поезда рано утром и стала узнавать у прохожих — где театр. В театре на проходной сидела дежурная, которая сказала, что «начальство» будет к десяти. До десяти я сидела, облокотясь на свой фибровый чемодан, и смотрела, как дежурная наливает в кружку что-то бледно-желтое, называя это чайком. «Чайку не хочется?» — «Не хочется». Меня почему-то мутило и хотелось спать.
Пришел человек, играющий в энергичного и делового администратора. Сказал: «Открываемся через три дня. Вы что-то рановато. Куда же мне вас?» То ли железнодорожная, то ли привокзальная гостиница. «Это пока», — сказал администратор.
Узкий пенал-комната напомнила прибежище Раскольникова у Достоевского. Я поставила чемодан и легла на обшарпанную деревянную кровать, не раздеваясь. Проснулась в темноте от визга в соседних номерах. Пьяные визги и утробный хохот. Зажгла свет. Засиженная мухами лампочка в двадцать пять свечей осветила пенал и сделала его еще более «Достоевским». Выходить из номера было страшно, но очень хотелось пить. Я прислушивалась к шагам в коридоре. Ждала, когда «никого не будет». Пошла искать бак с водой. Он находился на первом этаже. Кружка была прикреплена к баку веревкой. Пошла обратно. Взяла из чемодана маленькую кастрюльку с ручкой. Вернулась к баку. Налила воды. Стала подниматься наверх. Пьяный стоял, расставив ноги, и мочился прямо на ступеньках. Я отправилась вниз, опять к баку. Ждала, когда кто-нибудь появится трезвый и прогонит пьяного. Появилась пожилая женщина с чайником и стала наливать «кипяточек». Посмотрела на меня невидящими глазами, зевнула, потом закричала: «Прилипла ты здесь, что ли?»
В номере пахло кисло и затхло. Я открыла форточку. Взяла тетрадь. Записи того дневника перечитывать не хочется, но я их почему-то храню.
Через неделю меня поселили в квартире рабочей семьи с тракторного завода. Муж, жена и двое детей. Небольшая двухкомнатная квартира, одну комнату сдают.
Театр — недалеко. Я отправляюсь каждое утро на репетицию, иду по прямой, вдоль одинаковых новых домов. Эта «новизна» делала улицу да и весь город похожими на декорацию, написанную неодаренным художником.
Труппа в основном состояла из актеров среднего возраста, самая молодая пара — Кузнецовы. Она — на амплуа лирических героинь. На роль Гали в «Олеко Дундиче» мы были назначены вдвоем.
Кузнецовы жили в коммунальной квартире с одной соседкой. До этой соседки жил в этой комнате Смоктуновский.
Наблюдая, как ловко и быстро Валя накрывает на стол, я слушала, как ставил спектакли Фирс Шишигин, как принимались публикой эти спектакли и как «съедали» этого незнакомого мне Фирса в театре и в городе. Что режиссер Покровский, приехавший то ли из Новгорода, то ли из Самары, назначенный главным режиссером вместо Шишигина, решил ставить «Дундича», потому что он его уже ставил и имел успех. Что актер, назначенный на роль Дундича, — известный и «народный». Что публика в театр ходит больше на веселые спектакли, что летом в городе царит жара. Что можно подписаться на хорошие книги.
Потом Валя неожиданно сказала: «А ты как себя чувствуешь? Тебя не тошнит?» И тут я поняла, что «глагол» найден. Меня тошнит от всего, что со мной случилось еще в мае, июне, июле и августе. Меня постоянно тошнит от всего, что со мной вытворяют, тошнит от отвращения, от брезгливости, от бессилия и от растерянности. И еще. К этой тошноте от жизни в последнее время прибавилась добавочная тошнота и сонливость. «Тошнит, — сказала я. — Очень! Очень тошнит!» «Первый раз?» — спросила она. По ее глазам, тревожным, округленным, было понятно, что спрашивает она не о моем сегодняшнем мироощущении, а о том, в чем я боялась сама себе признаться, настолько это неуместно, не нужно «сейчас», когда я одна. «А он знает?» — «Нет. И не нужно, чтобы знал». Валя сказала: «Я договорюсь».
Потом я смотрела в потолок, в его белизну, слышала, как переговариваются соседки по палате. Одна шепотом спросила у другой: «А у девочки, что молчит, первый раз, что ли?» Вошла сестра, громко сказала: «Кто самая смелая?» — «Я».
Когда все было кончено, женщина-хирург сказала: «Жалко, двое у тебя были. Девочка и мальчик». Я повторила. Мама, потерявшая невольно своих первенцев, повторилась во мне. Словно природа, жалея и сострадая, пыталась возродить через меня тех двух крошечных, ночью окрещенных сельским попиком и захороненных в Булатовской земле. Я предала их, еще раз захоронила. Я совершила первый страшный грех, который не прощается.
В театре мне подали три телеграммы. Две от Олега со съемок, одна из Каменска, от директора киногруппы «Тихий Дон». Олег просил прийти на переговорный пункт и «удивлялся» молчаниям. Директор «Тихого Дона» писал: «Предлагаем роль Дарьи, телеграфируйте приезд».
Сергей Аполлинарьевич Герасимов приходил смотреть наши дипломные спектакли. На кинопробы были приглашены несколько наших студентов. Борис Ильич сказал мне: «Герасимову вы понравились». Но никаких приглашений не было. И вдруг телеграмма с приглашением сразу на съемки. Если бы пригласил на Аксинью, я поехала бы сразу. Но Дарью играть не хотелось.
Потом, сидя в кинотеатре «Великан», слушая мощный, такой красивый хор: «Ох ты, батюшка, Тихий Дон», он начинал фильм, включал в тему трагическую и красочную, я вспомнила о том приглашении. Дарья — Хитяева понравилась мне очень, была самой близкой к Шолохову, покоряла органикой, красотой, женской манкостью. Она была «оттуда», где начинался мощный, нестилизованный, а почти языческий хор. Она была частью той земли, того простора. В отличие от «городской» хорошенькой Аксиньи, скорее голливудской, нежели русской, Хитяева пребывала в ярости и темпераменте казачки из хутора Татарского. Очень сильная актриса, владеющая профессией и покоряющая талантом.
Я не жалела, что отказалась от Дарьи, но режиссер Герасимов всегда был и остается для меня великим, истинно «актерским» режиссером.
Репетиции «Дундича» каждый день. Премьера назначена была на середину октября.
Я сижу в гримерной за два часа до начала спектакля и «ищу» лицо героини. Оно должно быть не похоже на мое лицо. Поэтому для начала я леплю из гуммоза горбинку на своем носу. Приходят актеры, поздравляют с первым спектаклем, смотрят в зеркало на мое «новое» лицо, говорят обычное: «Ни пуха…»
Рядом с артистом Синициным — Дундичем ходила по сцене девочка с наклеенным носом и неумело подавала реплики. Наверное, это было похоже на «отец с дочерью», а не «молодой герой революции и его героическая возлюбленная».
Главное — не было счастья от пребывания на сцене, все казалось бутафорией и бессмыслицей.
Из Одессы тоже пришла телеграмма: «Утверждены на роль Веткиной». Но если я не поехала к Герасимову, то зачем мне эта Вегкина.
Директор Разин подходил ко мне каждый день и удивленно говорил: «Вы опять не пошли на переговоры? Я не знаю, что мне отвечать вашему мужу». Олег, очевидно, телеграфировал директору тоже. Он приехал в конце октября.
То ощущение от театра, которое мною определено как «бессмыслица», усугубилось его рассказом о московских театральных новостях. Кроме меня, никто не поехал по распределению, устроились в Москве почти все.
Мы решили ехать в Ленинград, в Александринку, куда так приглашал нас Леонид Вивьен.
Директор Разин почти не удивился, когда мы попросили его нас отпустить. Режиссер Вольфсон — виновник, а вернее, «предлог» нашей ссылки, в театре не был лицом что-то определяющим, он и режиссером, по-моему, никаким не был. Странно, что его заявка на нас возымела столь сильное воздействие на Радомысленского. Хотя сказал же мне Вершилов: «Все сделано, чтобы вас не было во МХАТе». Чего уж тут удивляться. Услышать-то можно и поразиться можно, столкнувшись первый раз с героями «Театрального романа», да поверить до конца трудно, столь противоестественно случившееся.
Мы в Ленинграде у моих. На следующий день после приезда мы утром отправились в Александринку. Ленинградская осень «дышала» мелким дождем и ветром, от этого наши, студенческие еще, нищие демисезоны — сразу тяжело обвисли, а на плечах появилось что-то белесое, похожее на жидкую штукатурку. «Что это у тебя?» — спросил Олег и стал перчаткой счищать с моих плеч эту штукатурку. «И у тебя», — сказала я, сняв с его головы кепку. Голуби сделали великое дело, они «окрестили» нас на удачу сразу, как только мы вышли из дома.
В Александринке шла репетиция. Секретарша Вивьена сказала нам, чтобы приходили мы к трем часам, когда Вивьен освободится. «Он хотел, чтобы Вы репетировали с Черкасовым Анастасию в “Великом государе”», — добавила она. Нам стало совсем хорошо. Олег сказал: «Давай съездим в Театр Ленинского комсомола. Наши там показываются, просили подыграть». До трех было много времени, и мы поехали.
«Наши» показывались главному режиссеру Пергаменту, директору Малышеву и художественному совету. После показа директор Малышев пригласил нас с Олегом к себе в кабинет. Пришел Пергамент. Малышев сказал: «Мы приглашаем вас у нас поработать». А Пергамент добавил: «Мы репетировать начали “Фабричную девчонку” Володина. Вы знакомы с пьесой?»
Когда я читала пьесу и когда после прочтенья подумала: «Как жаль, что я никогда это не сыграю», я впервые приобщилась внутренне к тому, что названо «актерской мечтою». Я спросила: «Когда репетиция?» — «Завтра, — ответил режиссер Пергамент. — Пишите заявления».
Малышев повел нас по театру, мы увидели фойе с колоннами, синий зрительный зал, квадратные гримерные с широкими окнами. «Работы у вас обоих будет много. Труппа хорошая. Жаль, что Товстоногова вы не застали, он с этого сезона уже в БДТ назначен», — сказал Малышев.
Мы пришли к Вивьену, рассказали о «Фабричной девчонке» и о работе, которой будет много. «Наиграетесь, приходите, — сказал Вивьен. — Два года вам будет достаточно? Ждем». Воспитанность чисто старопетербургская, приветливость и всепонимание.
Утром на репетиции был автор, Александр Моисеевич Володин. Когда я его спросила: «А прототип у Женьки Шульженко есть?», он сказал: «Есть! Я вас познакомлю».
Мы отправились с ним в общежитие работниц ткацкой фабрики. Шли длинным коридором. Он постучал в одну из дверей. Дверь открыла молоденькая девушка с открытым чистым лицом, посмотрела на наши ноги и сказала: «Снимайте обувь-то, промокли поди». Это был естественный и простой порыв, забота человека близкого, не игра в хорошего человека, а «пребывание в жизни» хорошего человека. Натура такая. Она поила нас чаем, рассказывала, смеясь, как она «глохла» вначале от шума машин в цехе, как уставала более всего именно от этого грохота. Говорила не жалуясь, а почти веселясь.
Являлась ли она прототипом героини Володина или была представлена мне, как явление типическое в этом простом первом восклицании: «Ноги промокли поди». Но эта малость на первый взгляд, эта забота о других — органичная, а не напоказ, дала мне отправную точку для Женьки, основу, зерно, верно направленный темперамент.
Когда не было вечерних репетиций, мы с Олегом смотрели спектакли, знакомились с актерами, с которыми нам предстоит играть. Они нам нравились, они приняли, включили нас сразу в сообщество под названием «коллектив театра».
Работалось не надсадно, а радостно. «Благословленные» голубями, мы не чувствовали по отношению к себе ничего злого, завистливого. Нам просто повезло.
ВнутриМХАТовские битвы доходили до нас странными байками, главным в них было: «Кто поехал, а кого не взяли за границу». «Эта» или «Этот» сумели и преуспели и их «взяли», а «Эти» не сумели и их «не взяли».
«Заграница» разлагала театр, битвы из-за поездок были разные, общим в битвах было одно — неразборчивость в средствах. Мы обречены были бы на поражение во МХАТе из-за брезгливости к неразборчивым средствам, из-за отвращения к ним. Это было бы глобальным поражением в профессии. Нам просто не дали бы ролей, их давали за что-то…
Приезжая в Москву, встречаясь с выпускниками студии, мы слышали: «Вам повезло. Вытащили счастливый билет». Словно не было совсем недавно и совсем рядом «билета» до Сталинграда, не было искренних и неискренних сожалений: «Зачем же вас так далеко, ведь вы, вроде, первыми шли».
Из всех сокурсников мы радовались только за Евстигнеева. Он мелькал в эпизодах многих фильмов, и его появление, даже в крошечной роли, восхищало. Гастроли «Современника» с «Голым королем» Шварца, где Женя «царил», главенствовал и правил, играя в «моей» «Первой пятилетке», убедили нас в том, что дело не в названии театра, где ты работаешь, а в результате, в уровне, на котором работаешь сам.
«Маленькую студентку» пришел смотреть сокурсник Козаков. Он играл у Охлопкова в этой же пьесе, очевидно пришел «сравнивать». Как и в какой мере его волновали успехи Олега, которые были явны и очевидны, я не знаю. Но я смотрела на них двоих, стоящих друг против друга, видела лицо Олега и «внимающие» козаковским речам глаза его и слышала снисходительные козаковские интонации.
Олег играл отлично, имел большой успех, к чему уж так снисходить-то?
Пошла специально в Москве смотреть охлопковский вариант. Реакция зрителя на нашем спектакле и на охлопковском несопоставимы. Владимиров поставил пьесу, соблюдая законы жанра. «Бывшие» товстоноговцы играли наполненно и заразительно.
К чему же так «снисходил» наш бывший сокурсник — к нашему ленинградскому, а не московскому местонахождению? Или он уверовал в свой несоразмеримый дар столь свято, что талант Олега по сравнению с этим его даром «ничто»?
Закон театра суров: воздавай всегда по заслугам, находи силы на признание другого. Не сумеешь — пеняй на себя.
Олег стал играть в «Огнях на старте» — вместо Игоря Владимирова. За короткое время — стал ведущим, несущим на себе репертуар. Пергамент и Малышев сдержали обещание и дали нам «состояться» в профессии за два года с небольшим.