Всюду, где «крутили» «Без вины», в самых дальних от центра рабочих клубах и кинотеатрах — я побывала. Я знала текст пьесы, знала мизансцены, знала интонации, но все равно десятый, двадцатый раз я начинала плакать с реплики Кручининой-Тарасовой: «Что ты говоришь, Архиповна? Да пожалей ты меня». Плакала через сорок лет тоже.
Артист Владимир Дружников. Каждая девочка моего возраста, как правило, имела своего любимого артиста. Эта детская влюбленность, она, как оспа, как скарлатина, ею болеют все.
Фотографии своих героев мы приносили в школу, и десятки раз, передавая друг другу на перемене открытки, на которых изображены поразившие нас лица, мы награждали их безграничными достоинствами. Симонов, Черкасов, Кадочников, Жаков, Серова, Ладынина, Кузьмина и Жизнева, Чирков, Гарин, Бабочкин и Ливанов — были нашими самыми любимыми, самыми лучшими. Мы бережно брали фотографию Любови Орловой и хором начинали говорить об ее глазах, улыбке, о ее голосе. Так хотелось походить на нее, быть чем-то похожей, подражать ее манере разговаривать.
Я до сих пор люблю их всех нежно и беззаветно. Они остались в моем сердце, они царят в нем до сих пор, и моя личная причастность к профессии «актер» не играет здесь никакой роли. Я люблю их как зритель, эти замечательные люди пробудили мою душу, мое сердце, настроили их на добро, мое сознание — на внимание к личности каждого человека. Мне стало интересно анализировать чужие поступки, искать их «первопричины». Моя благодарность им подлинна и безгранична. Когда кто-то из них уходит из жизни, то забирает с собой частицу моего детства, частицу света, каким он жил во мне, этот артист или эта актриса.
Но Дружников моего детства — это особо, это отдельно ото всех, это моя первая влюбленность, мой восторг, мое восхищение. Потом, став актрисой, я так и не увидела его «в жизни» (как говорят про актеров). Ни разу не встретила его ни на киностудии, ни в театре. И только лет пять тому назад нам пришлось вместе писать одну передачу на радио. Режиссер нас познакомил, я сказала дежурную фразу: «Очень приятно», и мы стали репетировать сцену. Я смотрела в эти глаза «необычной формы», вспоминала «Без вины виноватые», а когда после записи шла домой, то жалела, что кроме «очень приятно» не сумела ничего сказать, не сумела поблагодарить за то потрясение, которое я испытала в кинотеатре «Правда», когда услышала первый раз: «Меня нельзя любить. За что любить человека — безнадежно испорченного» — это одна из первых фраз в его роли Гришки Незнамова.
Галя уехала. Сначала к нам приходил в гости большеглазый высокий Игорь в форме военно-медицинской академии. Мама купила Гале модное шелковое платье. Сестра надевала это платье, ее глаза блестели, густые каштановые волосы падали на плечо, нежная кожа алела румянцем и счастьем.
Игорь и Галя поженились. Комната, которую они сняли, была недалеко, за Витебским вокзалом. Я приходила к ним, когда не ладила с Нюрой, они встречали меня радостно и тепло, потом вдвоем провожали меня на «Ильича», и Игорь разговаривал с Нюрой, он нас мирил.
Потом Галя родила мальчика. Из роддома ее привезли сначала к нам, и я в первый раз увидела маленькое розовое тельце своего племянника, увидела крошечное, красивое личико с большими синими «Васиными» глазами. Галя лежала тихая и непохожая на себя, и только Игорь был шумен, энергичен и весел. «Ну, как назовем?» — спросил он меня. В то время я «болела» Лермонтовым, героя поэмы Лермонтова звали редко встречающимся именем — Арсений. Я сказала: «Надо назвать его Арсением». Так и назвали. Ничего, могло быть и хуже, ведь «Граф Монте-Кристо» тоже очень «волновал» меня тогда, и я могла бы предложить имя Эдмонд,
И вот они уехали — Игорь, Галя и маленький «несостоявшийся Эдмонд», уехали очень далеко, на Дальний Восток: туда направили Игоря по распределению.
Дворец искусств на Невском.
Я стою перед большой тяжелой дверью и боюсь ее открыть. За дверью желанное, то, чего я не достойна, но преодолеть силу желания я не могу. Я открываю. Я иду. Я становлюсь в очередь. Я записываюсь. Я жду, когда меня вызовут. Я жду, когда мне скажут: «Вы не годитесь», и вот тогда все станет на свои места. Я перестану волноваться, я перестану мечтать, я перестану… жить. А сейчас надо прочесть, и все, только прочесть.
«Ты первый раз читаешь?» — спрашивает меня юноша с «античной фигурой». «Да, — говорю, — совсем первый». Тут называют мою фамилию, и я вхожу в зал. За столом — Павел Владимирович Массальский и еще трое, которых я не знаю. «Что вы будете читать?» — спрашивает кто-то из трех. «Гоголь, отрывок из “Мертвых душ”». Массальский сказал: «Опять тройка?» Я утвердительно кивнула головой. «Ну что же, читайте». — «И какой же русский не любит быстрой езды?» — спросила я и, продолжая чтение, стала ждать, когда, наконец, меня остановят, скажут «спасибо», которое означает «никуда вы не годитесь», и я, «никуда не годная», — потопаю на «Ильича». Но «спасибо» не сказали, а спросили: «Что еще?» — «Лермонтов, “Демон”». — «Читайте». — «Печальный демон, дух изгнанья, летал над грешною землей…» Господи, как легко читать стихи! Они сами несут тебя, наполняют легкие воздухом, голос неожиданно звучит громко, яростно и непохоже, это чужой голос. Но тут я понимаю, что «не несу мысль», что это та самая истерика, о которой говорила Кастальская красивой девочке, которая читала «Скифов». «Почему вы остановились?» — спросил Массальский. Я молчала. «Ну ладно, идите», — сказал он. Я вышла.
«Спасибо сказали?» — спросил юноша, которого я окрестила «“Давидом” Микеланджело». — «Нет». — «Басню спрашивали?» — «Нет». Большие глаза стали сочувственно-печальными. «Результаты вывесят часа через три, не меньше». — «Какие результаты?» — «Ну, список, кто прошел на второй тур».
Три часа я сидела на подоконнике, я смотрела на всех, кто поступает. Они мне казались такими красивыми, такими достойными быть принятыми в эту замечательную «школу-студию МХАТ». Вот эта девочка — высокая, с пышными волосами и с глазами, как у русалки. «Вы что читаете?» — спросила я у нее. «Молодую гвардию», — ответила пышноволосая. Боже мой, ведь читают же люди что-то, неизвестное комиссии! А я, как недоразвитая, как совсем ничего не читающая, вылезла с «Тройкой» и еще жду чего-то здесь на подоконнике.
Вдруг открылась дверь, вышла девушка, которая «одна из неизвестных трех» сидела в комиссии, у нее в руках был листок бумаги. Гул стих, наступила тишина, как будто никого в аудитории не стало. Пышноволосая мне шепнула: «Это Кира Трофимова, она эту студию закончила, теперь в Александринке». Кира Трофимова сказала: «Прочту, а потом вывешу». Как в тумане — глаза ничего не видят, кроме белого листочка бумаги, в ушах стало гудеть, да еще удары сердца отдают в голову — ничего не слышу. Пышноволосая хватает меня за руку и спрашивает: «Как твоя фамилия?» — «Доронина». — «А моя — Попова. Марина Попова». Список кончился. Мы — прошли.
Мы выходим с нею на Невский, на широкий и светлый Невский, идем к Адмиралтейству, что высится, как маяк, как мечта, как олицетворенное стремление ввысь. Нас «пропустили» на второй тур, нас двоих и еще нескольких: «Давида» тоже и того смешного и очень обаятельного, зовут его Леня Харитонов.
Дома я ничего не сказала. Да и что можно сказать, когда у меня всего восемь классов, а принимают с аттестатом зрелости, когда мне нет шестнадцати, а школа-студия — высшее учебное заведение?
На втором туре было гораздо меньше народу, и мы узнали друг друга в лицо. Марина, которая ходила на консультации в Ленинградский театральный и знала всех по имени, шептала мне: «Вот в углу, видишь, которая улыбается — это Валя Левенталь. Она давно в самодеятельности в Горьковском дворце. Играет там в “Уроке дочкам” очень хорошо. А слева — Катя, я тебя познакомлю, очень умная, серьезная такая, она в инязе, но все равно поступает. А это…» На третий тур прошло совсем немного, но мы с Мариной, «Давид» и Леня Харитонов прошли.
На третьем туре членов комиссии стало больше, среди них — невысокий, лысый, с ласковым взглядом и вкрадчивым голосом. Вениамин Захарович Радомысленский — ректор школы, он многое понимал и умел.
После того, как зачитали список прошедших третий тур, Вениамин Захарович сказал: «Для Москвы вы считаетесь иногородними, вам придется приехать в Москву после того, как получите аттестаты, сдать еще один тур, сдать общеобразовательные и уж потом те, кто пройдут и это испытание, будут считаться студентами нашей студии».
Мы с Мариной ехали самым медленным поездом, он идет двадцать четыре часа до Москвы, он почтовый, он останавливается на маленьких станциях и прибывает на Савеловский вокзал. От волнения, ожидания счастья, от страха и нетерпения спать мы не могли, да и места были сидячие. Мы выходили ночью на маленьких станциях, вдыхали свежий, пахнущий травами воздух, смотрели на звездное небо, и Марина говорила: «Запретить совсем бы ночи-негодяйке выпускать из пасти столько звездных жал». Свойство актерского дара — оценивать события, людей и красоту природы не своими образами, не своими словами, а образами, другими людьми найденными, которым свойственен дар поэтического слова. Чего в этом больше? Пассивности собственного мышления или восхищения талантом истинных поэтов? Я не знаю. Но до сих пор и всегда, когда мне невыносимо плохо, я говорю чеховское: «Выбросьте меня, выбросьте, я больше не могу». Или что-нибудь из Достоевского, или цветаевские строчки, или из Ахматовой: «Взоры огненней огня и усмешка Леля. Не обманывай меня, первое апреля».
В Москве жить было негде, и нас с Мариной подселили к двум другим иногородним девочкам, которые обосновались в самой маленькой шестой аудитории студии, в самом конце коридора. Потом были — третий «общий» тур, который я прошла, а Марина нет, потом общеобразовательные, которые я сдала, потом был вывешен список принятых на первый курс, и в списке стояли фамилии: Губанов, Харитонов, Доронина…
Это был отличный курс — разный по индивидуальностям, и мне так хотелось учиться вместе с ними. Но в учебной части спросили: «Ну когда же ты сдашь аттестат?» — и я пошла «каяться» к Вениамину Захаровичу. Я ему сказала: «Я сумею закончить среднюю школу, я буду заниматься круглые сутки, только возьмите». — «Нельзя», — сказал он. «Со мной поступала Марина Попова, вы ее помните — эмоциональная такая, она “Молодую гвардию” читала. Если вы меня не берете — возьмите ее, ведь освобождается моя единица». — «Дело не в единице. Приходи через два года прямо на второй тур. Не плачь».
Мы с Мариной забрали из шестой аудитории свои маленькие чемоданы и вышли. Плакали в подворотне, в доме напротив студии, ревели безутешно и долго. Потом пошли на вокзал. Поезд, на который мы достали билеты, уходил в час ночи, на билеты еле-еле хватило. Хотелось есть и спать. Мы зашли на Ярославский вокзал, все скамейки были заняты, и пассажиры спали на полу, в уголке зала. Мы устроились тоже, постелив пальто, чемоданы — вместо подушек. Заснуть не могли: было шумно, накурено. Мы встали и долго молча ходили по перрону, ожидая, когда подадут состав.
В вагоне тоже было холодно и пусто, постели мы взять не могли, сидели, поджав ноги, смотрели на дальние огни, на луну, которая бежала, обгоняя наш поезд, и Марина сказала:
В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.
Я добавила:
И глухо, как от подачки,
Когда бросят ей камень в смех,
Покатились глаза собачьи
Золотыми звездами в снег.
Наше проклятье и наше спасенье — актерство, этот душевный отклик на все хорошее и плохое, выявленная собственная боль посредством поэтически выраженной чужой боли — пришло к нам на помощь, захватило, впитало в себя, переполнило своей красотой и печалью — и утешило. Мы стали читать стихи.
Потянулись осенние дни — с ветром, дождем и единственным желанием — о, поскорей бы, как можно скорей прошли бы эти два года до Москвы.
Марина, как обещала, познакомила меня с Катей, и эта недолгая дружба одарила меня многим. Катя была старше, она уже училась на втором курсе иняза, она уже была по-настоящему влюблена в мальчика из театрального института. Катя много читала, много знала. У нее были зеленые глаза, вьющиеся темные волосы, красивая улыбка. Тонкие пальцы рук — осторожно и любовно перелистывали страницы книги. «Вот послушай, — говорила она, — как кратко и как выразительно:
Кое-как удалось разлучиться
И постылый огонь потушить.
Враг мой вечный, пора научиться
Вам кого-нибудь вправду любить».
Катя первая подарила мне Ахматову. Мама Кати работала библиотекарем, хорошие книги в их доме не были случайностью. Нежно и осторожно перекладывая книги на столе, Катя рассказывает: «У мамы глаза совсем фиалкового цвета. Знаешь, такой густой и яркий цвет. Вот эту книгу ей подарил Маяковский, видишь надпись? Он был в нее немножко влюблен».
Мы с Катей пошли в театральную студию Дома культуры имени Первой пятилетки. Руководил студией артист театра имени Комиссаржевской — Федор Михайлович Никитин. Он настоящий артист, много и хорошо снимается в кино и играет в театре. К театральной студии относится серьезно, для него это не халтура, как для многих, а ответственное и дорогое дело. Старшие воспитанники уже играют несколько спектаклей, и эти спектакли нам нравятся. «Моя задача — объяснить вам, дать почувствовать всю ответственность профессии “актер”. Здесь неразрывность человеческих, гражданских и профессиональных качеств», — записала я слова Никитина на первом занятии. «Возьмите сцены из пьес, которые вам нравятся, вас волнуют, и подготовьте. Показ будет через два месяца. После этого некоторые из вас будут заняты в новом спектакле».
Мы с Катей долго решали, что взять. «Надо настоящую пьесу и настоящего автора», — говорила Катя, и мы выбрали отрывок из «Дяди Вани» Чехова. Катя играла Соню, я — Елену Андреевну. Репетировали почти каждый день, искали плавность и мягкость речи, «свойственной дамам иных времен», — именно так конкретно и поэтично определила Катя нашу задачу.
С «любовью» у Кати было плохо. Она показала мне однажды на улице того, в кого она была влюблена: «Вот на той стороне (ну не оглядывайся ты так резко), видишь? Нравится?» Я ужаснулась. Я его узнала. Я пришла однажды на занятия в очередной театральный кружок, вела этот кружок молодящаяся дама в прозрачной белой блузке. Она говорила мне торопливо: «Ну, читай скорее, что там у тебя?» Я оглянулась. В классе сидел третий. Сидел, уткнувшись лицом в стол. Наверное, он спал. Молодящаяся поглядывала все время в тот угол, где спал светловолосый в бежевом плаще, «третий» в классе, и говорила: «Надо сократить, очень длинно, ведь это Сельвинский, а не Пушкин». Вместо того чтобы «сократиться» и уйти, я продолжала долго и тупо читать. «Третий» приподнял голову, посмотрел на меня безо всякого интереса и опять опустил.
Я шла домой, проклиная свою тупость, говоря себе в шарф: «Фу, как стыдно, ой, ой, ой, как стыдно, Господи». Я стонала от стыда за себя и за ту, в светлой кофточке, и за стихи, которые читала в «такой» обстановке. Больше я туда никогда не ходила.
А теперь оказывается, что тот, на которого показала мне Катя и который является ее любовью, и есть тот самый «третий», которого я видела в грязном классе этой женщины в прозрачной кофточке. Кате я сказала: «Ну он же маленький». Та ответила: «Нормальный средний рост. И потом у него море обаяния, его все любят». Я промолчала, я тогда продолжала восхищаться Дружниковым, и в моем представлении влюбиться можно было только в такого, как он.
Мы репетируем. Катя говорит: «Он лечит, сажает лес, у него такой нежный голос», — текст Чехова она произносила со своим отношением к тому, у кого «море обаяния». А я отвечала: «Не в лесе, не в медицине дело. Милая моя, это талант». И стоял у меня перед глазами знакомый мне по кинокартинам и по открыткам «мой герой».
Отрывок наш смотрели хорошо. Федор Михайлович сказал: «Вот тот случай, когда костюмы не мешают, они необходимы». (Мы первый раз в жизни надели костюмы, взятые напрокат из театра имени Комиссаржевской.)
Дома новость. Игорь привозит Арсюшку. Галя решила заканчивать десятый класс. Надо ей кончить десятый, чтобы поступить в институт. Мы с Васей и Нюрой пошли встречать дальневосточный поезд. Из вагона вышли все, а Игоря нет. Проводница сказала: «Мальчонку закутывает, сейчас выйдут». И вот они появились: худой и улыбающийся Игорь, у него на руках, в белой шубке, — «мальчонка».
Дома «мальчонку» раскутали, он стоял посреди комнаты — беленький, голубоглазый, очень хорошенький и очень милый, ножки в шароварчиках образовали на полу почти круг. Нюра сказала: «Что же вы ножки ему не пеленали?» Игорь ответил: «Пеленали, да там витаминов не хватает. Поэтому пока вот так “колесом” ходим». — «Надо исправлять», — сказала Нюра, а Вася добавил: «В песочек летом надо, его песочек выправит».
Мальчонка внес в нашу жизнь много неожиданного. Утром до работы с ним сидела мама, она теперь работала билетершей в ДК имени Капранова, уходила на работу, кроме субботы и воскресенья, — во вторую половину дня. Я приходила после школы, бежала за «детским питанием» мальчонке, потом сидела с ним. Вася устроился работать в санаторий в Репино, чтобы летом у мальчонки был песок.
Нежность к мальчонке пробудилась сразу и не оставляет меня до сих пор. Он — тихий, некапризный и некричащий. Он только не любил, когда я уходила на кухню готовить ему кашку. Деловито и спокойно подходил он к двери, чуть приоткрывал маленькую щелку и начинал в эту щелку причитать: «Приходи скорее, приходи скорее». Когда я подходила к двери, он замолкал, будто и не причитал до сих пор, подходил к дивану, где у него были игрушки, и так же деловито продолжал играть. Особенно он любил перелистывать книги с картинками. Будто читает. Я беру его на руки — тельце легонькое, как у птички. Ест он плохо и мало. Из-за него я почти не посещаю театральный в «Пятилетке», я забросила самое важное для меня, но злиться на такого маленького, такого простодушного — просто невозможно. Он колесит по комнате, перебирая кривыми худенькими ногами, доверчиво улыбается и тянет руки. Нюра говорит: «Да не таскай ты его на руках все время, приучишь — не отучишь». Но мне его жалко, я беру его на колени, он жмется и затихает, я читаю, он смотрит серьезно и следит взглядом за страницей, когда я ее переворачиваю.
На улице, когда мы гуляем, я его не отпускаю ни на шаг, я боюсь случайностей, боюсь, что его толкнут, заденут рукой или сумкой с продуктами. По воскресеньям приходит Катя. Она смотрит на меня умными глазами, потом вдруг спрашивает: «Когда ты выйдешь замуж, ты будешь рожать?» — «Нет. Я думаю, нет». — «Почему? Тебе так идет — с ребенком». — «Я не смогу, я вся сосредотачиваюсь, я его отпустить от себя не могу — мне за него страшно. А если меня примут в студию (тьфу-тьфу), если я стану актрисой, то тут ни на что времени не будет». Она смотрит на меня опять — долго и печально.
«Что в студии? — спрашиваю я. — Федор Михайлович обо мне спрашивал?» — «Спрашивал. Он каждый раз спрашивает». — «А что ты сказала?» — «Сказала то, что есть. Что роль ты учишь, что готовишься». — «А как у тебя с Володей?» Она опускает зеленые глаза и долго молчит. Потом, через паузу: «По-моему, ему нравится другой тип женщин». Я вспомнила ту, что громко говорила мне: «Ну, читай скорей, ну, читай, что же ты?» — и подумала: как хорошо, что Катя не относится к этому типу. На прощанье Катя сказала: «Твой папа в каком санатории работает, в Репино? У Володи отец тоже в Репино. Главврачом. Может быть, это один санаторий?» Она уходит.
Я беру Чехова и начинаю читать: «Я не могу здесь больше оставаться, мне опостылели — дом, лес, воздух, эти люди». Я готовлю «Верочку» для экзаменов в студию. Слушатель — Арсюшка. «Я хочу в сырые большие дома, где люди страдают, борются, отягчены трудом и нуждой», — продолжаю я, плача. Арсюшка бежит ко мне, утыкается в подол, и мы плачем вместе. Приходит мама. «Что у тебя глаза красные?» — «Попало в глаз что-то». — «А у Арсюшки — тоже попало? Аринька, ты что плакал?» Тот совсем тихо: «Тата плакала».
Я сдаю экзамены. С Ариком сидит мама, которая попросила отпуск. Под окном липы стоят прозрачные, с легкими, нежными листьями. По вечерам гулко отдаются шаги прохожих в раскрытые окна. Я учу химию, и как заклятье ко всему выученному: «В Москву, в Москву! Поедем в Москву, лучше Москвы нет ничего на свете!» — монолог Ирины: мы с Катей читали недавно по ролям пьесу «Три сестры» Чехова.
Мы в Репино. Живем рядом с морем. В маленькой комнате на антресолях — папа, мама, я и Арсюшка. В этом же доме, только внизу, живет «Катин мальчик» с отцом и бабушкой. Катя сняла комнату недалеко. Она приходит ко мне — очень красивая, в широкополой шляпе, в ярком сарафане. Она уже загорела чуть коричневатым ровным загаром. Она полна предчувствия, что все будет хорошо, — ведь недаром такое счастливое совпадение: отцы, мой и Володи, оказались в одном санатории.
Мы садимся на теплый песок, засыпаем Арсюшкины ножки этим песком, и Катя начинает читать:
Сослужу тебе верную службу, —
Ты не бойся, что горько люблю!
Я за нашу веселую дружбу
Всех святителей нынче молю.
За тебя отдала первородство
И взамен ничего не прошу.
Оттого и лохмотья сиротства
Я, как брачные ризы, ношу.
«Ты вслушайся! Ты понимаешь, какой это образ — “лохмотья сиротства”? А говорят, что Ахматова иногда отдыхает в Комарово. Это следующая станция. А еще рядом дом художника Репина».