А пока что в Гудаутах я испытывала "предварительное" и неосознанное томление на танцах, купалась, загорала, жила абсолютно беззаботной жизнью. А между тем, в семье у старших происходили какие-то события, которые в один прекрасный день заставили нас сначала съехать из прекрасного белого дома на улице Берии, а потом срочно эвакуироваться из Гудаут. То ли Лида поссорилась с матерью, то ли у отца кончилась работа, то ли еще что - не знаю. Но мы оказались в каком-то крохотном и неудобном, явно "перевалочном" помещении. Пробыли там недолго, пока совершенно неожиданно, средь бела дня, когда я сидела под столом и проявляла пленку, отец не пригнал грузовик, в который срочно побросали вещи, благо они и не распаковывались, мы, дети, залезли в кузов и двинулись неведомо куда. Мокрую пленку я за один конец держала на ветру, наивно полагая, что так она быстрей высохнет. Высохнуть-то высохла, но стала абсолютно непригодна из-за налипшей пыли.
Ближе к вечеру грузовик остановился в городке Очамчире. Там запомнилось море совершенно черного цвета - из-за черной же гальки на дне. О ночлеге была предварительная договоренность, но почему-то она не сработала, и мы оказались в чьем-то дворе, на открытом воздухе, где устроились, расстелив одеяла под открытой галереей второго этажа. Ночью пошел сильный дождь, сквозь щели пола на нас хлынула вода, сделалось холодно и неуютно. Утром, не выспавшиеся, вялые, озябшие и невеселые, решили позавтракать перед дальнейшей дорогой. Отправились в магазин. Открывшуюся картинку помню до сей поры. На прилавке под стеклом - полная пустота. На стекле стоят вазы, наполненные отвратительным цветочным печеньем, а за спиной продавщицы вся стена уставлена пирамидами из консервных банок с крабами. Больше - ничего. Ни хлеба, ни чая, ничего. Так мы и позавтракали - крабами с цветочным печеньем.
В тот же день к вечеру добрались до Ткварчели. Поселились в частном доме на Верхней площадке. Сплошные горы, угольные шахты, следов города немного. Дома, довольно убогие, разбросаны по уступам и склонам гор. Ходили с мальчишками купаться на водопад. Однажды увидела рядом с собой в воде змеиную голову. От ужаса меня затошнило, и я в панике беспорядочно зашлепала по воде к берегу. Это было самым сильным воспоминанием о Ткварчели. Второе воспоминание, не столь сильное, но тоже негативное, оказалось важным для моей дальнейшей профессиональной жизни: я впервые столкнулась с тем, что сегодня называют чёсом - с откровенной халтурой на сцене с целью наживы. И с тех пор ненавижу это явление всем сердцем.
В Ткварчели развлечений не было никаких. И вдруг - концерт цыганского ансамбля. Праздничный выход в свет! Ожидание зажигательных плясок и роковых романсов.
Боже, какое оскорбительное разочарование!
Цыгане были ненастоящие, грузные и некрасивые, одетые в аляповатые костюмы. Пели дребезжащими голосами. Лениво расхаживали по сцене. И, главное, репертуар - совершенно не цыганский: какой-то случайный набор пошлостей и несуразностей. Среди последних - песня с припевом: "Сыночек, маленький сынишка, давно я жду тебя, парнишка, чтобы тебя в свой паспорт записать". Казалось диким ожидание ребенка с единственной целью - записать его в паспорт.
Публика, бедно одетый рабочий люд, заплатившая немалые по тем временам деньги за билеты, сидела, как каменный монолит. Она тоже понимала, что ее надули, но возмущаться не было сил, да и привычки тоже. И потом, было ли с чем сравнивать?! У меня же к этому времени имелся довольно богатый зрительский опыт. Даже и от актерских елочных приработков в самом моем раннем детстве. Так, например, в детском саду запомнился простой, но пленительный номер. В полной темноте выходила танцовщица в широком белом одеянии. Включался волшебный фонарь, и на ее распластанные крылья проецировались сменяющиеся узоры, напоминающие раскраску бабочек. Залетевшая из лета в зиму, Бабочка кружилась под старинные русские вальсы, завораживая красотой движения и орнаментов, и хотелось выпустить ее на волю, но только не на улицу, не в детсадовский скучный двор, а в цветущий сад.
Когда мама одевалась дедом-морозом и мы с ней бродили по детским садам, это тоже была не халтура, а увлекательное, интерактивное, как сейчас говорят, представление. Мама глубоким басом рассказывала увлекательные истории про лесную жизнь, дети по ее просьбе охотно пели, танцевали, читали стихи, отвечали на ее вопросы про свою жизнь....А один мальчик долго вглядывался в деда - мороза, а потом, наконец, задал мучивший его вопрос: "Дед-мороз, а что ты в лесу кушаешь?" И мама тут же сымпровизировала подробное лесное меню.
Надо сказать, что в те голодные годы попадались вполне богатые, сытые и благополучные детские сады. Ведомственные, конечно. Так, в одном из них меня поразила, во-первых, меблировка исключительно из детской хохломской мебели, а, во-вторых, - роскошный обед, которым нас накормили после елки: для них он был привычным...
Прообразом нынешних корпоративных вечеринок были концерты в учреждениях (обычно среди дня), куда приглашали "не тарифицированных артистов". Популярной парой были Вейланд Родд и Ларита (или Лолита) Марксити. Она - из испанских детей, приехавших в Союз в 1937 году, что вызывало мой жгучий к ней интерес. Пела и аккомпанировала себе на аккордеоне. Он - чернокожий актер из Америки (тогда в диковинку, мы знали только не менее экзотического Поля Робсона), много старше ее, тоже пел. Публика знала его по советским фильмам ("Пятнадцатилетний капитан", в частности, где он сыграл Геркулеса) и тепло принимала. Они пели испанские и американские песни. И это была полноценная программа...
Уже после возвращения домой из Ткварчели мне посчастливилось попасть на концерт Вертинского в концертном зале гостиницы "Советская". Мама тогда работала в Министерстве культуры секретарем у какого-то бонзы, и ей постоянно перепадали предназначенные начальникам обязательные пригласительные билеты. Иначе мне трудно объяснить такую удачу: Вертинский, хотя вот уже почти десять лет как вернулся на родину, в Москве бывал крайне редко (гастролировал по стране, зарабатывая деньги), о нем нигде не писали, популярность его официально не поощрялась, но публика на концерты от этого еще больше стремилась попасть. Даже мой отец, сам музыкант, в письме неодобрительно отозвался о нашем посещении концерта: то ли не его была музыка и жанр, то ли разделял официальное мнение о "буржуазности" и "упадничестве" Вертинского. Да и видел ли он сам этого артиста воочию?
Должно быть, вследствие официального неодобрения, атмосфера на концерте напоминала ту, что всякий раз будет возникать на спектаклях Театра на Таганке: словно заговорщики и сообщники собрались на запрещенную сходку. Или счастливые избранники судьбы вдруг обнаружили себя частью некоего сообщества. Люди прогуливались, оглядывая друг друга доброжелательно. Одеты были нарядно, насколько в те годы это было возможно.
Вертинский произвел впечатление двойственное. С одной стороны, показался очень старым и, вследствие этого, даже жалким, бесприютным каким-то. Голос - вибрирующий, тоже старческий. Но, по мере того как развивались его достаточно независимые отношения с залом, впечатление менялось. Со своим грассирующим произношением, с присутствием неведомых носовых призвуков, с красотой лаконичных и чрезвычайно артистичных жестов, он казался пришельцем из другого времени, из другого мира. Вокруг него, казалось, существовала некая прозрачная, но непроницаемая аура, загадка, которая манила и тревожила...
Неизгладимое впечатление произвела "Маленькая балерина", не только сюжетом, но невиданной театрализацией, "зримостью песни", как назовут это впоследствии. Мелкими движениями длинных, тонких, изящных и нервных пальцев Вертинский изображал невидимую легкую юбочку танцовщицы как отзвук ее воздушного танца, как зыбкость ее существования и на сцене, и в миру.
Возвращаясь к отцу, с грустью констатирую, что, в общем-то, лето в Гудаутах было единственным, которое мы провели вместе в моем сознательном возрасте. В 1952 году произошло событие, в результате которого он больше не захотел со мной общаться: мама сменила мне отцовскую фамилию Фасман на свою - Мягкова. Вызвано это было страшным обострением антисемитизма (дело врачей, дело Антифашистского еврейского комитета) и упорно циркулирующими слухами, что всех евреев вышлют в Биробиджан. Зная страсть Сталина к великому переселению народов, верилось в это легко, и мама решила не ждать до моего совершеннолетия и получения паспорта. С отцом она, видимо, не посоветовалась, меня поставила перед фактом, да мне бы и в голову не пришло возражать: какая разница!? Конечно, в школе удивились, косые взгляды имели место, но не более того. Отец же воспринял это как личное оскорбление и мой отказ от его отцовства. Отношения прекратились на долгие годы. Правду сказать, мамина фамилия помогла мне в карьере не очень, так как при поступлении куда бы то ни было все равно надо было заполнять анкету, где непременно указывалась не только фамилия отца, но и его судимость (до реабилитации). Так что, даже при наличии серебряной медали в Институт удалось попасть только по блату, как в будущем и на работу. Опять-таки, несмотря на красный диплом...
От тети Веры я знала, что после ХХ съезда отца реабилитировали, что он получил квартиру в Москве, работает в Москонцерте, женился. В 1962 году, когда я очень тяжело, можно даже сказать - смертельно, заболела лимфогранулематозом, мама призвала его - спасать, и мы с ним ездили на Яузу, в больницу МПС на консультацию к знаменитому гематологу Кассирскому. Встреча была разовой, и общение опять прервалось...
Только в 1970 году, когда я ходила беременная, мы с отцом лицом к лицу столкнулись в метро. И, хотя меня он так до конца и не простил, и сохранял при общении некоторую отчужденность, быть дедом ему хотелось. К тому же ему очень понравился мой муж, и мы стали бывать в его однокомнатной квартире в Измайлово регулярно. Сближению способствовала жена отца Томуся, милая и уступчивая женщина, отличная хозяйка и кулинарка. Уж она-то была мастером в организации застолий и никогда ни в чем отцу не перечила. Они ладили прекрасно, а после смерти отца в 1978 году (от инфаркта) Томуся жизнь свою посвятила памяти о нем.
Выйдя на пенсию, Отец легко нашел себе хобби. У него по жизни были хорошие руки, и из лагеря он присылал нам разные поделки - может, свои, может, чужие. Сохранились две шкатулки. Одна - из хорошего, дорогого дерева с инкрустацией в виде инициалов Г.Ф., выполненных из курительных трубок (страсть отца); другая - яркая, простонародная с лубочным рисунком. Потом он пристрастился к ювелирному делу. Оборудовал на кухне мастерскую, доставал где-то полудрагоценные камни, серебряные полтинники и делал очень изящные кольца, серьги, кулоны.
Поскольку продавал он свой труд и изделия чрезвычайно дешево, заказчиков и покупателей было много. Раз в неделю он загружал товар в специальную шкатулку и отправлялся в "торговую точку". Основная была в ВТО на улице Горького в ныне сгоревшем здании, на месте которого выстроили магазин Актер. Импозантный, в костюме с жилетом, в карманчике которого он по-старинному носил плоские серебряные часы с цепочкой по животу, с неизменной трубкой, распространяющей аромат хорошего табака, галантный и веселый, он был желанным гостем в гостеприимном доме Всероссийского театрального общества, где работали преимущественно женщины. Всем им хотелось себя украсить, а на дворе стоял лютый ДЕФИЦИТ...
До самого недавнего времени, когда случалось встретить кого-то из старых сотрудниц (увы, их остается все меньше), они в знак приветствия открывали мне навстречу ладошки, демонстрируя любимые кольца знакомого производства...