С Фельдманом связана тайна тети Вали, которую мне мама открыла только перед смертью.
Меня всегда удивляли отношения мамы с ее единственным, младшим братом Володей, отношения, совершенно лишенные родственной теплоты. Володя жил в Воркуте, работал в администрации шахты и время от времени сваливался нам на голову, чему мама никогда не бывала рада. Был он голубоглаз (у мамы, деда и бабушки глаза карие), с чуть крючковатым носом, страшно деятелен и непоседлив. Почему-то его детство прошло в детском доме, не с мамой вместе. Зато в этом детском доме (а, возможно, и в другом месте) он подружился с сыном Антонова-Овсеенко, впоследствие известным правозащитником. Какая-то криминальная отсидка маячила в его прошлом (беспризорничал? воровал?), отсюда и Воркута...
Володя с женой в Воркуте. 1949 г.
И я никак не могла понять, кто его мать (по возрасту, рано умершая моя бабушка никак не подходила к этой роли). Оказалось, - дитя любви тети Вали и Фельдмана. Иван Прокопьевич, видимо, его усыновил, но подробностей я не знаю. Просто меня всегда поражает след, оставленный теми, кто сгинул, казалось бы, бесследно: Иван Прокопьевич Мягков, оставшийся в памяти Гавриила Николаевича Троепольского, и возвращенный им мне; Константин Фельдман, оставшийся в своем сыне и внуке, ну и, конечно, в фильме Эйзенштейна...
В Воркуте, пожалуй, и не туда залезешь...
Из маминого детства до меня дошел еще один удивительный персонаж - Василий Данилович Эйхе. Когда мы познакомились, это был глубокий старик, но полный сил, учтивый и эксцентричный одновременно, живой, с ясным рассудком ("Недаром Эйхе - дуб по-русски звучит фамилия моя", - писал он о себе). Он был поэтом по призванию, но свое поэтическое творчество поставил на службу педагогике.
Ему принадлежит совершенно замечательное произведение - книжка под названием "Буква Ять в стихах и прозе", изданная в 1916 году и, следовательно, недолго прослужившая школьникам, которым была предназначена, поскольку орфографической реформой 1917-1918 гг. эта трудная буква, звучавшая как "е", была из русского алфавита изъята.
Трудность заключалась в том, что слова, где она присутствовала, надо было вызубрить, и другого пути не было. А слов было немало.
Трудолюбивый Василий Данилович, собрав все слова с ятью, зарифмовал их в легко запоминающихся стихах, обрывки которых даже я помню до сих пор: Тройка бЕшеная мчится, Доктор снять бЕльмо боится, Мнит о бЕгстве заключенный, Лева - лодырь убЕжденный...
Когда мы познакомились, Василий Данилович подарил мне эту чудесную книжку с чудесными же картинками, и я потащила ее в свой пединститут - показать преподавателю старославянского и древнерусского языков Ивану Афанасьевичу Василенко. Книжка произвела на него столь сильное впечатление, что он взял ее домой - "почитать", и больше я никогда ее уже не видела. Ему она оказалась нужней.
До революции Василий Данилович служил в Пажеском корпусе - преподавал немецкий язык. На почве немецкого языка мы и познакомились.
В годы моей юности дело с изучением иностранных языков было поставлено плохо. В школах (за исключением появившихся позднее немногочисленных языковых спецшкол) начинали учить иностранные языки с пятого класса, раз или два в неделю, достаточно формально и без всякой живой практики, как мертвые языки, в сущности. В Институтах того хуже: сдавали "тыщи", то есть читали и переводили определенное количество тысяч печатных знаков. В какой-то момент появились платные Курсы иностранных языков, но при нашей нищете я себе этого позволить не могла. А знать языки хотелось страстно. В школе я учила обожаемый французский, но и немецкий мне нравился очень. И тут мама сказала, что может попросить Василия Даниловича, с которым она, видимо, общалась (раз у нее были его координаты), но редко.
Василий Данилович приходился маме опекуном, и, когда она подросла, влюбился с нее. Опять-таки сужу по его стихам: "Я не стал героем твоего романа, девочки-ребенка с блеском карих глаз. Стала ты женою некого Фасмана, на трубе играет он в оркестре джаз". В новейшие времена моего знакомства с ним жил он недалеко от метро "Университет", в стандартной, но вполне достойной квартире. Метод его обучения был уже описан кем-то из советских писателей (возможно, Паустовским), но я не думала, что он дойдет и до меня с дореволюционных времен.
Было это так. За шкафом у Василия Даниловича хранилось четыре огромные картины на толстом картоне. Каждая соответствовала одному из времен года. Как у Босха или Брейгеля, картина представляла собой симультанное изображение всего, чем занят человек летом, зимой¸ осенью или весной. Множество людей было на ней, а также изображались животные, птицы, растения, домашняя утварь и мебель, орудия труда, всякий транспорт, реки, моря и озера - все на свете. Реестр предметов и явлений жизни.
Поставив передо мной одно полотно, Василий Данилович задал тот самый, сакраментальный вопрос: Что мы видим на этой прекрасной картинке?
И, Боже мой, сколько же уроков должно было пройти, пока мы перечислили и выучили бы все, что на них было, и все, чем люди и животные занимались! В сущности, прекрасный и эффективный метод, ныне окончательно забытый.
Еще мы учили немецкие стихи, Гейне преимущественно, которые врезались в память сразу и навечно.
Im Walde wandl' ich und weine,
die Drossel sitzt in der Höh;
sie springt und singt gar feine:
Warum ist dir so weh?
Эти уроки были глубоким погружением не только в языковую среду, но и в давно прошедшую жизнь.
Почему-то все это длилось недолго и оборвалось внезапно. То ли стыдно стало, что мы не платим за уроки, то ли я заболела, то ли еще что...Но фигура чудаковатого, наивного, прекраснодушного немца, каким-то невероятным образом уцелевшего и в революцию, и в две войны с Германией, заняла свое постоянное место на прекрасной картине жизни...