17 февраля
Сегодня от упиранья и самозащиты голова болит. Бродит новая мысль: написать о человеке, власть имеющем, — противоположность Бертрану. Тут где-то, конечно, Венеция, и Коллеоне, и Байрон. Когда толпа догадалась, что он держал ее в кулаке, и пожелала его растерзать, — было уже поздно, ибо он сам погиб. Есть нечто в М. И. Терещенке. Вчера он был в старой шапке, уютной, такие бывают «отцовские» шапки.
На этих днях мы с мамой (отдельно) прочли новую комедию Ал. Толстого — «Насильники». Хороший замысел, хороший язык, традиции — все испорчено хулиганством, незрелым отношением к жизни, отсутствием художественной меры. По-видимому, теперь его отравляет Чулков: надсмешка над своим, что могло бы быть серьезно, и невероятные положения: много в Толстом и крови, и жиру, и похоти, и дворянства, и таланта. Но, пока он будет думать, что жизнь я искусство состоят из «трюков» (как нашептывает Чулков, — это, впрочем, мое предположение только), — будет он бесплодной смоковницей. Все можно, кроме одного, для художника; к сожалению, часто бывает так, что нарушение всего, само по себе позволительное, влечет за собой и нарушение одного — той заповеди, без исполнения которой жизнь и творчество распыляются.
Примечательное письмо от госпожи Санжарь. Все-таки это хорошо, что мне так пишут.
Солнце, утро, догаресса кормит голубей, голубая лагуна. — Дальний столбик со львом — в стороне вокзала. — Когда бросаются его растерзать, он погиб, но «Венеция спасена» — путем чудовищного риска, на границе с обманом, «провокацией», причем и «достойные» (но «не имеющее власти») пали жертвой. Какой-то заговор, какая-то демократка несказанной красоты, карты, свечи (если XVIII столетие; тогда уже — без догарессы).
Иду обедать к маме. Прочел повесть Пушкина, перепечатанную из «Северных цветов». Несколько фраз явно — его.