В школе я успешно писала сочинения, они даже в край посылались как лучшие. Есть люди, сами собой выделенные. Есть смирные, боязливые, усердно выполняющие свою работу, но все молчком. А есть боевые, как мама. Меня все время понукали: почему про мать свою не напишешь? Пускай вся округа знает, какие мы. Напиши про мать. Убедили. Я рано стала пером по бумаге водить, свои впечатления записывать. В Москву даже приехала с какими-то "наработками". Маленький рассказ "Квартирант" был опубликован в газете "Пионерская правда".
В деревне, в гурте, все про всех знают. К примеру, надо печку сложить – ясно, кто сможет. А кто – сделать резные наличники. Кто платки вышивает, а кто песню заводит… Мало ли разных умельцев! Меня вот в сочинители зачислили. А я села писать про маму – не получается. Про других – пожалуйста. С детства за всю жизнь я столько нацарапала, насочиняла, что до сих пор шебуршу в мешке, перебираю листочки, перекладываю свои записки. Нет-нет да и найду что-то к нужной теме. Сейчас вот вытаскиваю все о маме.
Она девочкой работала в поле на помещика. Вечером пела в церкви на клиросе. Детей всего было четырнадцать человек. Хата ее под камышовой крышей в станице Старощербиновской. Жили бедно. Вышла замуж. И тоже детей было много. "Оте-то уже лишние",- говорила мамина сестра, бездетная. Она справедливо выводила: "Чем меньше детей, тем больше хлеба останется…"
А что поделаешь – в станице в основном дети, взрослых даже меньше.
А эти, как саранча,- туда-сюда, туда-сюда! "Ма-амк! Исть есть? Давай!"
Тетю Елю в счет не брали, не слушали ее советов.
Работали люди, как кони, с утра до вечера, едва переводя дыхание, с заката до рассвета. Колесо так и крутилось. Еще успевали посмеяться до упаду и песню завести, все больше, больше воздуху в легкие набирая, чтоб петь, как надо.
Мама была небольшого роста, в работе не отставала от других, потому что то было время всенародного энтузиазма, время боевого труда. На собрании народ сидел тихо, муха пролетит – слышно. Замерев, впитывали ушами задания на завтра.
Слыла мама певицей, заводилой. И пела она не для того, чтобы выделиться, и не ради похвал, а чтобы поделиться хорошим. "Пение – это добро",- считали люди. И, как нарочно, муж ей попался не любящий музыку, пение, наоборот, стыдился мамы, когда она, откинув голову, глаза обратя к небу, запевала красивым низким голосом.
– Не пой, Ира, - молил ее отец, когда они шли в гости.
– Погляжу! Я бригадир, и решать буду я – петь мне или нет.
Главнее бригадирства и работы тогда ничего и не было, ведь так верили, что строят прекрасную, светлую жизнь!
Еще у мамы был всем на удивление дар красноречия, дар, так сказать, сельского красноречия. Мазюкают, мазюкают на собрании, что-то буровят, бубнят, а скучно и ничего не понятно. А как Петровна прыгнет к столу, накрытому красной скатертью, так зал расшевелится, загудит одобрением. Чем больше распалялась, тем лучше у нее получалось. Так складно, легко, понятно, увесисто текла ее речь. И шутку учудит, и гримасу состроит, и все в точку. На важных собраниях маму часто просили выступить по какому-нибудь вопросу. Речь ей никто не писал, говорила всегда свободно. Не было случая, чтоб она не нашла слова или выражения, не могла бы залихватски закончить речь. Вроде шутит, озорничает, а послушаешь – дело сказано, да еще как. Уж что-что, а ораторские способности ей даны были от природы. Если на каком-нибудь слете или пленуме не было маминого выступления, то мероприятие как бы не имело завершения. Ищут ее, оглядываются: "Неужто, Петровна, не скажешь ничего?" Переставала мама ходить на собрания, только когда была в положении.
– А где же ваш Плевако? – спросил какой-то начальник, прощаясь с председателем райсовета.
– Прибавления ждет.
А потом пошло: только один ребенок из пеленок выберется, на ножки встанет, она уже другого чувствует в себе…
Председателем маму выбрали первый раз в Щербиновке – на родине. Думаю, что не последнюю роль здесь сыграли сельские трудяги. Тут бы и порадоваться всем: человек нашелся путевый, известный, с подходом к людям, вся жизнь ее на виду. Ее всегда все любили, и она словно овевала всех своей любовью, колхоз при ней был, как одна семья. Так бы дальше и растить на радость всей стране лучший колхоз. Но нет! Умели высокие начальники похвалить, сунуть грамоту, премию – одеколон и патетически сообщить: "Будем посылать тебя, Петровна, на отстающие колхозы! Кто, как не ты, управится?"
Мама слушала, едва дыша от волнения: она верила, что надо распространять свой метод работы, надо вытаскивать бедноту, искоренять пьянство, лень, неумение трудиться, и выбрали для этого не кого-нибудь, а ее!
Помню, доведет мама отсталый колхоз до передового, люди полюбят ее, привыкнут, а нас вместе с подушками и чугунами вновь грузят на телегу – в путь-дорогу, в другой колхоз.
Помню скривленные от рыдания лица женщин, они всегда долго шли за нашей телегой, пока мама сквозь слезы не крикнет: "Хватит! Вертайтесь до дому! Вы что, хороните меня? Или не знаете, где колхоз "Мировой октябрь"? За сто километров уезжаю, чи шо?"
Колхозницы замолкали, переставали плакать и останавливались. Мама была для людей радостью и надеждой – любили ее, я уже говорила, все без исключения, только и слышишь: "Петровна, Петровна".
В страду и школьников, и горожан, и студентов мобилизовывали к нам в колхоз на помощь. Помню, с грохотом по неровной дороге тащится телега. На ней котел, посуда, буханки хлеба, старенькая гитара. Повариха тетя Вера заделает тот еще кондер. Это – кукурузная крупа, вымоченная за ночь, лук, зелень всякая – вкуснотища! Котел громадный – уплетают все за милую душу. Потом компот из абрикосов. Мамину гитару возят всегда: а вдруг случится чудо, и она споет. Любо-дорого было ее слушать.
Приезжие раззявят рот и не могут оторвать глаза от нее. Все с нетерпением ждали, когда солнце сядет на горизонт – конец работы. А оно, казалось, стоит на месте – так душно, жарко, "силов нема". Наконец повариха как даст бруском по висячему рельсу – все, отработали.
– Обед, обед! Налетай! – Довольные работнички подтягиваются к котлу.
Раскидываются по траве алюминиевые миски и ложки. Неторопливо сходятся и наши, и студенты. Большим черпаком тетя Вера накладывает во все миски: "Смотри, горячее!" Вижу, один из студентов отошел в сторонку, платочком обтирает мамину гитару, садится возле своей миски, кладет гитару рядом. Я заметила: он всегда норовит сесть с мамой. Ей нравится быть среди людей, в гурте – обед, общие разговоры. А тут она припоздала, ищет глазами, куда сесть.
– Ирина Петровна! – зовет студент.
– А, вон она, моя красавица!.. Я сейчас из бочки ополоснусь немного. Пускай пока остывает,- кивает она на миску и уходит в густые заросли – там стоит бочка с нагретой солнцем водой.
– Фу! Хорошо!
Жара была весь день нестерпимая. Мама села возле гитары к своей миске. Застучали ложки, закряхтели от удовольствия проголодавшиеся. И мама тоже уминает. Ее сосед по застолью вынимает какой-то листочек и кладет возле нее. Она осторожно берет, читает, удивляется:
– Ой, какой ты красавец! Какой костюм и скрипочка!
– Это все ерунда. Главное, я занял в Краснодаре первое место по классу фортепьяно.
– Вот это да! Молодец, парень. Как тебя зовут?
– Виктор.
– Как моего мужа.
– А вы мне сказали, что у вас нет мужа.
– Куда он денется. Сейчас на сборах. Военный он. А я пока разгонюсь, песен попою. Не любит он песен.
– Голос ваш божественный.
– Я знаю, что хороший, но не так, чтоб уж божественный.
– Божественный, божественный! – Студент с восхищением произнес эти слова, и стало понятно, что восхищается он не только голосом. Так он и страдал: и место маме занимал, и гитару протирал, а маме "байдуже", что значит "все равно". Однако парень не мешал ей своим присутствием. При нем, музыканте, она и пела наиболее задушевно. Иногда и он брал гитару и тихонько, умело аккомпанировал.
– Петровна, - сказала маме как-то тетя Вера, - не своди с ума пацана!
– Он не пацан. Ему двадцать три года, армию отслужил. Глупостями всякими заниматься не спешит. Ему надо догонять своих аж за два года. А так он мальчик хороший, смешливый…
– Смешливый! Да он как аршин проглотит, когда тебя нету.
– Я ему вольностей не разрешаю. Что-то он мне расскажет, споет тихонько, посмешит. Ну и дура ты! Он в консерватории учится.
Отличник. Мне и хочется петь для него. Вот и все.
Настала осень. Мама нас с младшей сестрой взяла в Ейск к тете Еле. Та жила на главной улице, в маленькой хатке. Солнце еще не село. Мама приказала ждать ее, ей сейчас надо уйти. "А потом, вечером, пойдем на концертик…" Стемнело, и мы оказались под старой акацией, раскинувшей пышные ветки. Вдруг распахиваются окна богатого, красивого дома, и студент Виктор, здороваясь, улыбается.
– Прошу вас, заходите.
– Не-не, в дом не! – сказала мама.
Он пододвинул рояль поближе к окну, потер ладони, лицо его стало серьезным. Выждал паузу – и грянул Первый концерт Чайковского.
Вечер. Красивая улица, красивый парень в белой рубашке за роялем. Звуки полетели по улице к самому Азовскому морю. Мама, подавшись вперед, словно окаменела. Мы с сестрой тоже дохнуть боялись. Деликатно подходили отдыхающие. Исполнитель взмок, рубашка прилипла к спине. Прозвучал финальный аккорд, мама кинулась к окну, поднялась на цыпочки, пальцами зацепилась за наличник, волнуясь, поблагодарила:
– Молодец! Ох, молодец! И люди те молодцы, что научили тебя…
– Я сейчас вас провожу.
– Нет. Тут недалеко. Пошли быстрей! – заторопилась она, чтоб он не догнал нас.
Мы скрылись в темноте чужого двора…
Заночевали у тети Ели, утром на базар сходили, и на попутке до порта.
Убрали урожай… Зори стали холодные, лето кончилось. Но на работу ходили: то кукурузу лущить, то веять на ветру пшеницу, то еще что. Кроме того, занятия в хоре, где мама была главной.
Незаметно я стала ее равноправным собеседником.
– Ты знаешь, дочка, нелегко бывает. Вот тут как-то вас спать уложила, а сама на улицу вышла. Темно – глаз коли. Собаки и те незнакомым лаем гавкают. Стою посреди села и думаю: с чего начинать? Третий колхоз уже, а каждый раз все другое. Надежда только на людей.
И не бывало у мамы так, чтоб не заладилось.
Уехала я от нее в Москву, поступила в Институт кинематографии.
Она приезжала, но очень редко. Студенты радовались тогда:
"Петровна приехала!" Бывало, муки кукурузной привезет, сварит чего-нибудь и угощает, и чудит, а то на картах гадает. "На черта он тебе сдался?" – говорила она, когда чувствовала, что девушка брошена. Я ее почти и не видела. То в одну комнату затащат, то в другую. И пела много, конечно.
– Цэ дуже сильная артистка. Якой голос! Якой голос! – Это она говорила о Саше, подруге моей.
Помню, в Доме кино была премьера фильма "Чужая родня", мама в это время гостевала в Москве. Ее восторгу не было конца.
– Смотри, доченька, сколько людей заинтересовались вашим трудом, ни одного места нема свободного.
Глаза ее расширились, когда она увидела такой же, до отказа заполненный, зал и на втором сеансе.
– Видишь, люди уважают вас, пришли.
Нас опять вызвали на сцену. Бурные аплодисменты. Мама аплодировала громче всех, сияя своими белыми-пребелыми зубами. А когда мы сели в метро, она вдруг заплакала.
– Хотела я признаться тебе… Только не пугай детей… Знай как старшая: заберут меня скоро в больницу. Думаю, не вернусь обратно.
– Что ты, мама! Что ты говоришь такое!
– Тише – люди смотрят…
– Немедленно перебирайся к нам! Тут Москва, врачи хорошие.
Она приехала, устроилась работать в совхоз "Люберецкие поля орошения". Дали ей комнату в бараке: съездила за детьми – их трое оставалось. Одну из сестер я к себе взяла. А куда – к себе?
Комната все та же – 14 метров. Мама и сестра на полу, а я сердилась, что мы с мужем на кровати, хотелось к ним под бочок.
Сын спал в кроватке своей. Брат после пограничного алма-атинского училища был назначен начальником заставы на Памире. И как все в жизни связано! Его сын Илья закончил Институт кинематографии, факультет документального кино, стал кинооператором и с камерой летал по самым "горячим точкам". Первой оказалась та самая застава, начальником которой когда-то был его отец. Там шел бой – сегодняшнее военное наше время. Илье напомнили о службе его отца, Геннадия Викторовича Мордюкова. Журналисты сняли этот сюжет на пленку. Потом показали по телевизору нашего племянничка с камерой на фоне гор Памира.
После Таджикистана он много раз летал в Чечню. Вечером, как скажут в "Новостях" по телевизору: "Хабаров и Илья Мордюков", ложимся спокойно спать: ага, живые. И Босния, и Афганистан, и снова Чечня… И всюду он, наш Илюша.
Да, вернусь к маминой болезни. Скрутила она ее. Стала мама твердить, что когда я куплю новый платяной шкаф, то свой старый должна детям в совхоз переправить. У них там через всю комнату веревка протянута, и на ней висят носильные вещи.
И вот маму забрали в больницу. Помню, она просветленно сказала:
– Доченька, тут такие условия, такое обхождение! Разве они дадут умереть?
В электричке я плакала после разговора с хирургом: мама натрудила грыжу. Посоветовали вырезать. Она так боялась ножа, что и температура вдруг упала до нормальной. Она ведь никогда не обращалась к врачам. "Ото только в роддоме и отдыхала, и лечилась",- говорила. Грыжа не стерпела дальнейших нагрузок, может, от нее и завелся рак. Пятьдесят лет – разве это возраст?
"Разрезали и зашили" – есть у врачей такой роковой диагноз.
Привезла я маму назад в барак. Кругом лес, красота. Начиналась весна, стали выводить ее во двор, сажать на табуретку, чтоб воздухом дышала.
– Знаешь, дочка, я сельский человек, а природу не знаю…
Некогда было изучать. Все работа, работа. А сейчас все знаю: и время зари, и когда какие птицы щебетать начинают. Ну, ладно, вот выберусь из болезни… Ничего мне не надо, только глядеть на вас. Это великое счастье – на своих детей смотреть…
– Да, мама, хорошо, что нас много.
– Вы, дети, проследите за Дарьей Васильевной, чтоб она не подстроила чего-нибудь божественного.
– А чего? Она ж твоя подруга.
– Я знаю все ее уловки. Помните, что я коммунистка? Проследите, чтоб никаких свечек, тем более икон.
– Успокойся, дыши ровнее. Дарьи Васильевны нет в совхозе. - Ее сухое, желтое лицо выразило недовольство: не проводить свою подругу в последний путь, как же так? – Больно, больно! Укол скорее!
Побежали за Ниночкой Зайцевой. Она на медсестру училась.
От укола мама успокоилась и почти до самого вечера моргала и смотрела в потолок.
Потом прошептала:
– Нонна, я тебя вот о чем попрошу… Слушай меня, доченька, внимательно. Дети! Сделайте, как я прошу…- Медленно она старалась внушить нам что-то. - Как я умру, позовите старушку с книгой, потушите электричество и зажгите свечи. Принесите иконку от Васильевны, поставьте передо мной… Пусть будет как положено…
Она надолго замолчала, мы сидели и поглаживали ее руки. Открыла глаза, улыбнулась – и все.
Мы исполнили ее пожелание, обряд свершили, как полагается. Я в душе довольна была, видя, как старушка, встав на колени, читала и читала молитвы всю ночь… И свечи были какими-то теплыми, иконка. К этому времени Дарья Васильевна включилась во все.
Когда мы шли за гробом, нам непривычно было то, что люди клали деньги маме к ногам.
– Это ничего… Это так надо – на поминки…- пояснила женщина. Люди от души… преподношение.
Кажется, совсем недавно большой блестящий автобус забирал маму, трех моих сестер и увозил их из совхоза в Большой театр на репетицию предстоящего концерта самодеятельности, в котором будут выступать артисты со всей страны. Это была ее стихия! Как пылко она распорядилась аранжировкой, чтоб петь на четыре голоса. Жаль было маму: мы видели, как она держалась за правый бок перед выходом, превозмогая боль.
– Сестры Мордюковы! – объявляют. Я сижу в партере, наслаждаюсь красивым пением, горжусь своими самыми близкими. Меня в концерт не включили, потому что я профессиональная актриса.
В последний раз, возвратившись с репетиции, мама с белыми губами села на табуретку и сказала:
– Простите меня, дети, больше не поеду.
Вскоре ее забрали в стационарную больницу. Руководитель самодеятельности расстроился. Оставил сестер моих Люду и Наташу спеть в два голоса "Сулико". Иностранцы аплодировали им вовсю: две хорошенькие девушки со светлыми косами прекрасно исполнили песню на грузинском языке. Получили приз: газовые косыночки и браслеты грузинской чеканки. Мастер Коба Гурули. Когда пришли к маме, она приподнялась на постели и радостная попросила дочерей: спойте "Сулико", как там, и станьте так же, как там, на сцене.
Да, она могла бы стать прекрасной актрисой, это все замечали.
Известные режиссеры и актеры интересовались, когда приедет Ирина Петровна. Я уже писала, что ею восхищался Алексей Денисович
Дикий. Он грустнел даже, слушая мамино пение. Самойлов, Герасимов, Шпрингфельдт, все они в восторге от тембра ее голоса, ее музыкальности. Как же несправедлива судьба. Только стали выпутываться из тисков тяжелой жизни. Попели бы на радость себе и людям. Нет, умирай! Да помучительнее, подольше!
Плакать уходили в лес, чтобы она не видела наших слез.
– Как умру, не плачьте… Пойте наши песни, которые мы вместе пели. - Материнское сердце как бы загодя, авансом утешало плачущих детей.
С похорон пришли, я села к столу, кем-то накрытому для поминок, и подумала: "Я не дочь… я ничья не дочь. Я тетка". Физически прочувствовала – тетка.
Мамочка, дорогая, мне и сейчас тебя не хватает, хотя я уже старше, чем была ты.