Между мной и учениками чувствовалась натянутость. Они глядели волками, учителя избегали меня, каждое посещение школы производило на меня тяжелое впечатление. За занятия принялись снова, но без прежнего рвения, и часто бывало, что ребята не были готовы к звонку -- вещь неслыханная в прежнее время. Учителя подавали пример, на дежурства не ходили, обработка полей шла плохо, кое-как, и стоило только Затворницкому отойти от работы, как ученики садились где-нибудь в стороне, валялись, болтались и окончательно отбились от рук.
Во время забастовки трое учеников старших классов оказались настолько скомпрометированными, что губернатор потребовал у меня их удаления. Каждый ученик, проживший у меня шесть-семь лет, был дорог мне, как родной. Я знала его способности, недостатки, семейные обстоятельства, привыкла к нему, интересовалась ходом его занятий, и потому предложение удалить юношу за два месяца до окончания им курса было для меня едва ли не более сильным ударом, чем для него. Несколько лет учения, трудов -- все насмарку... Мне до того было жаль их, что, несмотря на их дурное поведение, на мое недовольство, я позвала их к себе, отчитала как следует и, взявши с них клятвенное обещание вести себя хорошо до окончания курса, поехала в Смоленск похлопотать за них. Я просила за них губернатора, объясняла, что это заблуждение, неопытность, что они не имели дурных намерений, что попались совсем нечаянно, благодаря несчастным обстоятельствам. Мне пришлось раза три съездить из-за этого в город, умолять губернатора простить их, беря всю ответственность на себя. Двух из них мне удалось отстоять, но своими хлопотами я навлекла на себя известную тень, точно я покрывала пропаганду в своей школе. Я не могла не чувствовать неловкости своего положения и видела, что на меня стали коситься и подозревать во мне прикосновенность к левым партиям.
Я лично признаю за каждым человеком право на известные убеждения, уважаю свободу личного мнения, но считаю преступным и недопустимым, чтобы учитель, перешагнув порог школы, занимался с учениками политикой, а не наукой. Я всегда говорила учителям, что в своей среде они могут читать и говорить что угодно, быть каких угодно взглядов, направлений и убеждений, так как взрослый человек сам знает, к чему ведут его поступки, какие последствия они могут иметь и какую ответственность он берет на себя, но трогать умы детей, в особенности крестьянских детей, едва вышедших из состояния дикаря, это преступление из преступлений: "Если кто соблазнит единого из малых сих..."
Со времени забастовки уже не было покоя со школой. Каждый день я узнавала что-нибудь неприятное. До меня стали доходить слухи, что уволенные ученики собираются по ночам в школе, влезают в окна общежития мальчиков и проводят ночи с ними в чтении и беседах. Меня это сильно встревожило. Так вот что было причиной поздних вставаний и вялой, неохотной работы! Но никакие меры, никакие уговоры не помогали, и все шло день ото дня хуже и хуже.
Вскоре стали появляться прокламации в огромном количестве. В партах, среди книг на столах, в шкафах, на полу, в саду, в телегах кто-то рассыпал их щедрой рукой. Конечно, от учеников их отбирали, уничтожали, приносили мне в Талашкино, но они продолжали сыпаться как из рога изобилия. Не раз в кармане учеников находили прокламации с непонятными для них словами. Увидев одну такую бумажку у одного мальчика, я спросила его, что такое "гильотина", "плутократия", на что он, потупившись, не мог ничего объяснить. В этих бумажках часто попадалось слово "социалист", которое было настолько непонятно им, что они, переписывая друг у друга прокламации, заменяли его словом "специалист", которое хорошо было им знакомо, ведь у нас старший класс назывался "специальным" и они знали, что готовятся быть специалистами по сельскому хозяйству... Хуже всего то, что некоторые малыши, тоже переписывавшие, боясь, что товарищи зачитают драгоценный лист, подписывали на нем свое имя и фамилию, а потом, конечно, теряли и выдавали себя с головой, попадались сразу. Вот до чего все это было наивно, несознательно, ребячливо и глупо...
Среди листков попадались и стишки, оканчивающиеся словами: "И на первой осине повесим дворян, попов и царя..."
Была, конечно, и марсельеза на слова: "Вставай, поднимайся, рабочий народ", и много других -- словом, весь обычный репертуар революционных прокламаций.