Место, предоставленное нам, русским, на Парижской выставке, было крайне невыгодное, и странное дело, так случается всегда: за границей наши церкви, наши посольства вечно ютятся в самых скверных закоулках... Как-то мы, русские, не умеем ни отстоять наших нравов, ни показать наш вкус... Все это я ставила мужу на вид, но и он страдал тем же недостатком и потому русский отдел на выставке не вышел таким эффектным, как он мог бы быть. Я имела лишь совещательный голос и не была действующим лицом, мой голос часто замирал в общем хоре, кроме того, ближайший помощник мужа, представитель русских финансов в Париже, Рафалович, играл двойственную роль и, будто бы отстаивая русские интересы, в сущности, ничего для них не делал. Однако, несмотря на неудачное место, все же некоторые русские отделы были очень интересны.
Небывалой величины персонал Комиссариата, кроме дела, широко пользовался прелестями Парижа, и даже положительные, серьезные отцы семейства так злоупотребили удовольствиями в столице мира, что в конце концов надорвали свои силы, вернулись в Россию больными, а иные даже поплатились жизнью...
Мне на долю выпала самая неблагодарная роль. Как жена главного комиссара я изображала официальное лицо и должна была бывать на всех приемах, балах, предложенных нам французским правительством и иностранными посольствами, и принимать деятельное участие в ответных приемах. Такое времяпрепровождение шло вразрез с моими вкусами и привычками и очень утомляло меня.
Судьба вообще никогда не хотела сделать меня светской женщиной, и это вполне совпадало с моим внутренним чувством. Весь этот шум, тысячи незнакомых лиц, огромный водоворот, в котором я вращалась, и постоянное сознание, что это только фейерверк, мимолетное происшествие в моей жизни, что люди, с которыми мне много приходилось видеться, мало мне симпатичные и интересные, ничего общего со мной не имели, что все это было ненужное и ненастоящее, дело без начала и конца -- все это было не по мне, не по душе и сильно разбивало мои нервы.
Сама выставка мало дала мне приятных впечатлений. Я считаю ее вполне неудавшейся. В ней не было ничего оригинального, нового, и, изучая и осматривая ее, я ничего, кроме утомления, не выносила. Начиная с ее расположения и все той же Эйфелевой башни, уже до выставки намозолившей глаза, кончая полным упадком творчества, обнаруженным французской нацией, -- все вместе было неприятно. Бедные французы никак не могли вырваться из стиля Людовика XVI, и все наскоро возведенные постройки носили на себе отпечаток падения вкуса и свидетельствовали о скудости художественных задач. Противно было видеть этот бесконечный ряд строений, огромных выставочных сараев, с гипсовыми лепными украшениями. Глядя на них, я думала, что, если Франция не сделает усилия и не сорвет этих оков двухсотлетнего копирования, несомненно, великого прошлого, она умрет для искусства и возродиться будет уже не так легко. Даже прикладное искусство (I'art applique) и отрасль его, прежде составлявшая славу Франции -- "I'art precieux", стоят теперь там очень низко. Не выручил и японский стиль. То, что в японском рисунке наивно, симпатично и легко, пройдя через французский ум, французскую натуру, нашло только тяжелое и томительное выражение. Хотя бы взять, например, громадный парижский дом, известный под названием "Castel Berange". Это -- доходный дом в шесть этажей и чуть ли не пятьдесят квартир, где, начиная с лестницы, ковра, стен и кончая обстановкой комнат до мельчайших принадлежностей, все носит на себе отпечаток чего-то болезненного, крутящегося, дающего не то морскую болезнь, не то сплин не только жителям квартир, но и посетителям. Главным мотивом украшений служит волна. На обоях, на мебели, на умывальных приборах -- всюду волны и волны, и когда пробудешь там несколько минут, то от них хочется скорей бежать. В ювелирном искусстве произошло то же самое. Вначале в этом деле отличился было Ренэ Лалик. Его золотые вещи носили оригинальный характер, но и он много заимствовал от японцев. С годами же творчество его иссякло, и он перешел на какую-то ноту однообразия и обеднения.