Два происшествия случились со мной в эти дни.
Движимая любопытством, в один из вечеров я решила пробраться в необитаемую кухню. Никто меня не заметил. В кухне было темно, но какой-то голубоватый свет время от времени, как зарница, освещал стены, и искры, похожие на трамвайные, пробегали по зеркалу печки. Было тихо, не стреляли. Только я наладилась пробраться ощупью к окну, как где-то совсем близко страшно ударило, загрохотало, кухня вздрогнула, а я споткнулась и упала в огромный медный таз с вылитым в него, запасенным впрок керосином. Няня, мама и весь дом извлекали меня из керосинового озера, ощупывали, оглаживали, раздевали, мыли в умывальной, утешали и бранили одновременно. Теплой воды не было, керосин очень сильно щипал меня, и я ревела.
И опять забухало, застреляло кругом. И опять няня начала креститься и уговаривать Додона не беситься, а я, наполнив всю квартиру керосиновым запахом, заснула…
Второе впечатление было зрительное. Уже днем, но тоже потихоньку, на цыпочках, пробираюсь в темный кабинет отца и лезу головой под матрац, загораживающий окно. И сразу ослепительный свет солнца в Знаменском переулке, а внизу по мостовой бегут юнкера.
Одни хромают, другие в крови, у третьих забинтованы головы и бинты тоже в крови. Вообще очень много крови — на руках, на лицах, на бинтах — так мне показалось. Какие-то они все были молоденькие и недобрые. Некоторые оглядываются и стреляют в сторону Пречистенских ворот. А около одного, который уже не стреляет, а только ковыляет, опираясь на ружье, как на костыль, вьется белая лайка, тоже перепачканная кровью. И все бегут — и люди, и собака. Так ясно помню эту картину, что могла бы нарисовать ее и сейчас: красное, белое и серое. Белые лица, повязки из бинтов и кровь на них. Белая собака и кровь на ней, и серая булыжная мостовая. И горе, и ужас, и ощущение гибели…
Все это видела я меньше минуты, потому что тут же опустила матрац и убежала, но запомнила на всю жизнь.
Помню ощущение счастья, что меня от этого солнечного ужаса отделяет стена и волосяной матрац, и дом, и сумрак папиного кабинета…
Больше попыток наблюдать революцию я не делала, но на Володины исчезновения начала смотреть как на подвиг, и волновалась вместе с мамой.
Помню еще какие-то летающие тревожные слухи: Нету хлеба, закрыты магазины, нет занятий в Первой гимназии, тяжело ранена через окно знакомая барышня Таня Беруля, ранен в голову гимназист Первой гимназии, носивший хлеб для большевиков на колокольню Храма Христа, и так далее.
Но в нашем доме пока все были целы и установившийся быт не менялся: няня пекла лепешки, а Володя доказывал маме, что он взрослый и что его не надо опекать. Это «печь» и «опекать» для меня соединилось в одно, а все вместе с первыми днями революции.
Больше воспоминаний не осталось: была мала и ничего не понимала в происходящем.