Володины сказки оживляли предметы, меня окружающие, и делали их необыкновенными.
У Нининой чернильницы вырастали руки и ноги, а шишечка на ее крышке превращалась в голову. Закладки, сплющенные в Володиных книжках, стонали по ночам и жаловались на свою трудную жизнь. Папина настольная лампа под зеленым абажуром враждовала с корзинкой для бумаг, стоящей под письменным столом, и не желала светить на нее. Самовар был старшим над чашками и повелевал ими, а мои любимые зайцы выглядывали из всех углов и закоулков. Они улыбались мне, и на щеках у них были ямочки.
Володины сказки открывали иногда другие миры и страны, но чаще всего до них можно было дотронуться рукой. Они были рядом со мной: под буфетом, на книжных полках, в кипящем самоваре, в саду за окном детской, в реке и парке Оболенского. Володины и нянины сказки были разные. Брат делал добрую сказку из окружающей жизни — нянька врывалась, как ураган, в эту жизнь со своей сказкой. Она творила свой мир, дикий и ни на что не похожий.
Нянькин Додон не вмещался в комнату. Он вырывался из печки, крутился волчком, шипел, как уголь, брошенный в воду, гремел громом и снова исчезал в рыжем бешенстве огня.
Додон носился как оглашенный, он дрался, крушил все направо и налево, обжирался блинами, тошнился огнем, храпел — и из его храпа рождались табуны скачущих лошадей. Чихал — и вместе с чихом из него вылетали стрелы.
Додон был ветром, огнем, бурей, ураганом, обвалом в горах и водопадом. Все в нем было новым и незнакомым.
Володины сказки были моим утешением.
Нянькины — ошеломлением.