22.11.41
Вчера попала в настоящую и колоссальную неприятность. Но опять кривая вывезла. Надолго ли хватит этого везения только? Начали выселять людей из Александровки, так как там всё время идут бои. Господи, живем на самом фронте! Жители Александровки почти исключительно железнодорожники. Они были всегда на привилегированном положении. Каждый имел подсобное и необлагаемое хозяйство: участок земли при собственном доме, коров, коз, пасеки, птицу. Плюс еще так называемые «провизионки» — билеты, дающие право на провоз продуктов из провинции. Т. е. так предполагалось. Было же наоборот: они возили продукты в провинцию и на этом колоссально зарабатывали. Это были своеобразные советские помещики и жили они так, как и не снилось ни колхозникам, ни единоличникам. Выселяться им не хочется. Все свои продукты и имущество они позарывали в землю. А их непреклонно выселяют и приказывают селиться не ближе, как за 25 километров от Александровки. Они же, конечно, норовят поближе. И самым для них лучшим местом является Пушкин, потому что это и близко, и ходить можно удобно через парки. А они надеются туда ходить за вещами и провизией. Уже перед самым началом запретного часа к нам во двор ввалилась группа александровцев с саночками и тележками. Нагружены они были, как добрые верблюды. Стали умолять, чтобы пустили их переночевать. В нашем доме пять пустых комнат, и я их пустила. Состав семей: старик, его жена, еще нестарая женщина — в одной, а во второй: муж, жена, двое детей 10 и 11 лет и 16-летний мальчик Витя, племянник жены, который приехал незадолго до войны погостить у тетки из Торжка. Прелестный мальчик. Из-за него, гл. образом, я и рискнула их пустить. Уж очень он мне понравился своей серьезностью и интеллигентностью. Да и все они произвели на нас самое благоприятное впечатление. Прожили они у нас благополучно четыре дня, как о них донесли коменданту. Донес начальник полиции Мануйлов, по рассказам — самый настоящий бандит. И вот, он привел ко мне немецкого коменданта выяснять, на каких основаниях я, вопреки приказу, впустила в дом Александрова. Комендант сразу же начал на меня орать и «на ты». Прежде всего я у него спросила, разве мы с ним «ферлобт» или пили брудершафт, что он говорит мне «ты». Мы к этому не привыкли.
Я думала, что Мануйлова от ужаса кондрашка хватит. Комендант же тон снизил, но за такое мое непослушание он вынужден будет меня повесить. Я ответила, что вешать он меня может, но заставить, как уполномоченную по квартирам, выгонять ночью людей на улицу, где каждый патруль должен их застрелить, — не может. Я русская женщина и это русские люди. И достаточно ужасов войны и так, чтобы я еще прибавляла их. Да я и с немцами так не поступила бы. Потом мне достоверно известно, что г. Мануйлов знал об их вселении сюда, так как еще вчера старик вставлял стекла в комендатуре и управе и кажется сегодня вставляет их у г. коменданта. А стекольщиков управа никак не могла найти, и меня даже городской голова благодарил, что я нашла этого старичка. Мануйлов начал было на меня орать, что я вру. Ну, я ему показала! Пригрозив, что доложу коменданту о взятке, которую он вымогал с моих новых жильцов за прописку, а теперь привел, мол, сюда коменданта, самого герр коменданта, разыгрывать дурачка! Комендант спрашивал, в чем дело, но я сказала, что я не переводчик и что с Мануйловым у нас свои дела, а пусть сам Мануйлов ему переводит. И что мне всё это надоело, и пусть он меня вешает. И я действительно уже почти не могу переносить, всех тех гадостей, которые нас окружают. И, главное, что большинство этих гадостей происходит не по необходимости военной, а по подлости, окружающей нас. Комендант смягчился и сказал, что вешать он меня, м. б, и не будет, но что он должен посадить меня в тюрьму. Я сердито привела пословицу о «тирхенах и плезирхенах». И тут он расхохотался и попросил показать ему квартиры нашего дома. Я повела его сначала в наше жилище. Увидав наше палаццо, которое, я по случайности только сегодня отмыла, как умела, холодной водой, он пришел в восторг от чистоты и порядка и заявил, что только немецкие женщины умеют и во время войны содержать в таком порядке свои жилища. Хотелось мне очень дать ему по физиономии, но не посмела. Расстались мы по-хорошему, и Мануйлов получил приказ прописать моих жильцов, а старичка я устрою в управу — и он будет получать паек. Вот и опять приходит параллель с недоброй памятью советчиками. Ну, если бы я при них что-нибудь подобное сделала. Да и меня, и моих жильцов, и Колю, и М.Ф. непременно расстреляли бы за «неподчинение законам военного времени». Да при наших мне и в голову бы не пришло сотворить такое. Жильцы мои слышали перепалку, и, так как отец детишек почему-то прекрасно понимает по-немецки, то перепугались они до потери сознания, но когда выяснилось, что повешение грозит только мне, а им только выселение, — успокоились. И так-таки прямо мне и сказали. Почти буквально этими словами. Никаких литературных красот. Жизнь советская!
А вот то, что железнодорожник, — кажется, машинист — знает хорошо немецкий язык и норовит оставаться на фронте, мне очень и очень не нравится. Надо будет поскорее от этой семьи избавиться. Переселить поскорее! Только Витю жалко. Старичок вполне себя оправдывает. Суетится целые дни. Починил крышу и печи. Успешно ворует где-то стекла и остеклил нашу комнату. И так стало приятно опять пожить при полном дневном свете. Удивительный звук появился в нашем обиходе: прелестный и нежнейший, которого никогда и нигде больше не найти, — звон стеклянных кусочков на разбитых окнах. Перед войной приказано было наклеивать на стекла полоски бумажек крест-накрест. Это-де спасет стекло от воздушных волн. Конечно, не спасло. Но зато мы имеем теперь это очарование. При малейшем ветерке на улицах слышен этот удивительный звон. Ничего более нежного нельзя себе представить.