В царствование Александра II слава Константина Маковского выросла быстро, его холсты продавались нарасхват. Соответственно увеличивался и заработок, что позволяло жить широко не в пример большинству наших художников. Эта же удача, поощрявшая труд поспешный на непритязательный вкус времени, мешала отдаваться творческим исканиям высшего порядка, хоть и обнаруживаются эти искания во многих его работах. Головокружительный успех, академические навыки и соблазны броской нарядности, подсказанные требованиями общественной среды, влияли губительно на его искусство-понимание, сбивали с пути, от строгого выбора уводили к эффектной дешевке. Это и давало право говорить критикам о позднейших его холстах: «блестящи, но поверхностны и редко правдивы». «В числе других пожилых художников на выставке (1898 г.), — сокрушается В. Стасов, — появился также К. Маковский, художник, в сущности богато одаренный и начинавший когда-то так блистательно, так свежо и размашисто, что всех удивлял и радовал. Но это время давно прошло: он давно пишет всё больше французские будуарные панно и будуарные картины, или французские маленькие конфетные головки»[1]…
Разумеется, Стасов разбирался в живописи плохо. Судил о ней по так называемому «содержанию», увлекали его в русской школе не достоинства письма, а драматическая выразительность или бытовой анекдот. Хвалебные отзывы о многих русских художниках (иногда вовсе слабых) обнаруживают и самоуверенную близорукость Стасова, и темпераментное безвкусие. Но в данном случае он высказал то, что говорили также и критики противоположного лагеря, ценители живописи как живописи: поздние холсты Константина Егоровича упадочны, его мастерство приобрело с годами характер манерности, любовь к пышным «околичностям», к оперной роскоши исторического костюма увлекала в сторону сладкой красивости.
Между тем ряд работ, особенно ранних, свидетельствует о том, что он мог развиться совсем по-иному и достичь непререкаемых высот художества. Стоит напомнить о таких удачах, как напр., «Масленица», за которую он получил в 1869 году звание профессора живописи, не говоря о ряде поразительных портретов.
Картину «Масленица в Петербурге», или «Народное гулянье на Адмиралтейской площади», приобретенную Александром II для русского отдела Эрмитажа, отец повторил для себя в немного уменьшенном размере. Реплика долго висела в нашей детской. Каждая фигура этой типично бытовой композиции, передающей масленичную кутерьму (еще на Адмиралтейской площади), жива в моей памяти…
Александр Бенуа, которого нельзя заподозрить в пристрастии к Константину Маковскому, так отзывается о картине в одном из своих «Художественных писем» (по поводу семидесятилетия отца, т. е. в 1909 году):
«Балаганы» мне до сих пор приятны, причем мне кажется, что их приятность обусловлена не только воспоминаниями юности о наших незабвенных, незаменимых «сатурналиях», но, сдается мне, что эта картина, просто как картина, вещь замечательная и по своему красивая. И вот еще что: эта картина стоит особняком во всей бытовой школе 1860-70 гг. Это единственная картина, в которой литературщина сведена почти к нулю, в которой анекдотические подробности сплетаются в одно гармоническое целое, в которой есть подлинное настроение… В других передвижнических картинах, например, Вл. Маковского, слышится всегда или методическое гнусавление чтеца, «объясняющего картину», или хихиканье гимназиста третьего класса, — на «Балаганах» же К. Маковского передан шум широкого народного разгула, и эта стихийная черта вместе с тем мастерством, с которым так легко и просто всё написано, отводит картине К. Маковского особое место во всём нашем реализме второй части XIX века».
А вот что пишет критический антипод Бенуа, тот же Стасов, в 1883 году:
«После множества картин во всех родах К. Е. Маковский написал большую картину «Масленица в Петербурге». Это лучшее его создание. Тут весь Петербург гуляет и улыбается на морозе, при розовых отблесках зимнего солнца… Никогда, ни прежде, ни после, К. Е. Маковский не достигал такого разнообразия, интереса и меткости типов, как в этом цветном «хоре масленицы».
Также и Репин в письме 1869 года к Поленову, перечисляя несколько «лучших вещей» на Передвижной этого года, называет в первую очередь «Масленицу».
Эта до удивления единодушная похвала Бенуа и Стасова (на расстоянии пятнадцати лет) и Репина представляется мне вполне заслуженной, хотя я не согласен, что «Масленица» лучший холст отца (по живописи были вещи куда более пленительные). Но, сознаюсь, именно к ней сохранилось у меня особое отношение хотя, конечно, и в связи с воспоминаниями о когда-то бушевавшей в Петербурге «широкой масленице».
Каждую зиму по много раз видел я это единственное в мире зрелище в далекие восьмидесятые годы прошлого века, и оно внушило мне и неразлучной моей спутнице сестре Елене (моложе меня на полтора года) чувство неизъяснимого очарования. Удивительно красочно передает сестра это очарование в своих неизданных мемуарах…
Восемнадцати лет, пробыв год в академической мастерской Репина, Елена Константиновна уехала заграницу, в Германию, «совершенствоваться в живописи» (Мюнхен был тогда в моде), вскоре вышла замуж за австрийского скульптора Рихарда Лукша и с той поры почти безвыездно оставалась в Германии (и сейчас, овдовев, проживает в Гамбурге и пользуется известностью как живописец, скульптор и график). Из ее мемуаров, названных ею «Mnemosune», я приведу отрывок: он живописно правдив и рисует одно из «видений» давно ушедшего вдаль предвесеннего Петербурга, совпадая с моими детскими восторгами.
«Она чувствовалась в воздухе, в разговорах, во вкусном запахе блинов, в ускоренной праздничной езде на снежных улицах. Шибко летали барские пары вороных и гнедых, покрытые сетками; прогуливались тройки, поджидая седоков: пристяжные змеями гнули шеи. Масленица тревожила своей народной буйностью чинный Петербург, врывалась деревня, располагалась станом совсем близко от Зимнего Дворца. Чухны со своими мохнатыми вейками звенели колокольцами-бубенчиками, бойко зазывая прокатить на балаганы за «риццать копеек». Сговаривались и мы, садились с гувернанткой, так смешно, прямо на сено, и лихо неслись по набережной. Встречные извозчики добродушно переругивались с чухонскими конкурентами, заливались бубенцы и наши и встречные, и звуком нарастающие издали, и удалявшиеся — целый милый перезвон…
Балаганы. Большие, круглые, коробкообразные с галереями и переходами и свежесооруженными лестницами «театры» всякого рода. Карусели, качалки, панорамы в палатках причудливо обросли площадь, как грибы. Там, на фоне страшных изображений — зверей, птиц, вулканов и арапов — происходило что-то загадочное: двигались, суетились ряженые: вот что-то вроде арлекина с сиплым голосом и повязанной шеей, рядом «казачка» с наигранными кокетливыми ужимками и пером на польской шапочке, а другой арлекин в бубен бьет. Все жмутся и приплясывают от холода, — на морозе легкий пар у рта, — и все громко говорят к народу, сыплют сверху дробные словечки, веселую чушь. Главная же фигура, масляничный дед, верхом на перилах, неподражаем в своем пафосе, мимике, остроумии, импровизации. В ответ то и дело взрывы хохота, «гогочет» толпа… И хоть мало, что можно расслышать, понять, а весело! От дедовских острот, говорили, «солдаты краснеют»… Из разных «театров» одновременно вырываются трубные звуки оркестров и барабанная дробь и громы бубнов, кругом поют шарманки полечки-мазурочки и допотопные вальсы. С визгом взлетают на качелях в прицепных челнах, парами, девушки с кавалерами, вздуваются юбки — а чулки полосами, а сапожки прюнелевые с ушками… Передвигается толпа, покупает турецкие сласти, орехи, маковочки, стручки, постный сахар розовый и белый, халву и пряники. Тут и там столики, — у них горячий сбитень пьют, — купец, рабочий, солдат, гимназист и барышни. Вот столпились под «галдереей» любопытные, головы закинуты: из недр досчатого «театра» выливаются распаленные и счастливые люди с красными от крепкого спертого духа и удовольствия физиономиями. Окончилось представление, но уже опять бьют в колокол, и театральные крикуны зазывают снова…
С самого детства, избалованные образцовым искусством, посещавшие итальянскую оперу, балет, мы с братом всё же чутко воспринимали увлекательное народное творчество, вопреки всяким заграничным боннам и мамзелям. Да еще по какому-то семейному праву шли мы на балаганы, увековеченные картиной нашего знаменитого отца Константина Маковского. Мы шли на наши балаганы. Да!»
«Масленица» как бытовой, нравоизобразительный жанр — не единичное явление в раннем творчестве отца, т. е. начиная с 1862 года, с его второй золотой медали — «Агенты Димитрия Самозванца убивают сына Бориса Годунова». Отмечу кстати: уже тогда, до ухода из Академии, обозначилось влечение Константина Егоровича к исторической живописи и к русскому доимператорскому быту. Он оказался поистине зачинателем в этой области, хоть и коснулся ее несколько раньше суховатый, но даровитый Шварц («Посольский приказ», «Патриарх Никон»), более известный своими иллюстрациями… Ведь нельзя же считать картиной исторической брюлловское «Взятие Пскова»… Однако в молодые годы отец предавался главным образом портретной живописи, одновременно вырабатываясь в бытового художника, в жанриста с уклоном к лирическому повествованию. Не надо забывать, что началась его карьера правоверным «передвижничеством».