10-го [августа], 12 час. утра.-- Странно, сердце снова при постоянных мыслях о Над. Er. неспокойно, как это бывало в первые дни после их свадьбы; снова есть чувство; странно, что это такое? думаю -- это вздор, от моей глупости; нет, это оттого, что действительно они оба выше, чем то, что обыкновенно видишь, и достойнее всех других любви: в самом деле, есть что-то особенное, это не глупость, а только необходимое следствие того, что я его довольно близко знаю: зная, нельзя не интересоваться ими в высшей степени и не любить их от всей души. И мне приятно это биение сердца или, лучше, не биение, а как-то особенным образом оно сжимается или расширяется и что-то в самом деле чувствуешь в нем.
Вчера Ив. Гр. попросил меня уйти в залу, чтобы свет не мешал Любиньке спать; это ничего, ни хорошо, ни дурно. Я ушел и в первый раз с давних пор, когда кончил писать, лег без свечи. Любинька ныне говорит: "Верно ты сам отнесешь письма, потому что Марья стряпает". Я не хотел раньше, но уж пошел переодеваться, как взглянул на Марью, -- она стоит так. "Есть тебе время?" -- "Есть".-- "Ну, отнеси". Так-то все случай -- не будь же в это время в прихожей, я бы и порол по Гороховой, а после но Невскому, потому что давно уж не видал картинок и хочется посмотреть их. Да, а о Надежде Ег. все думается и не равнодушно.
1/2 12-го вечера.-- Ждал Вас. Петр, и думал; часто находили довольно продолжительные периоды, когда сердце билось неспокойно, как обыкновенно в таких случаях, что его нет, когда обещался; приходили в ум разные глупые предположения о том, что не случилось ли с ним или с нею чего, и что именно могло случиться. К чаю приехал доктор, рассказывал анекдоты, уморил; чрезвычайно хорошо говорит, и хороши, и новы рассказы. Когда уехал, Любинька сказала, что он врет кстати и некстати. Это мне показалось досадно: удайся хоть в 10 раз хуже рассказать что-нибудь подобное Ив. Гр-чу, она была бы в восторге и не знала бы, как и смотреть на других и как заставлять их преклоняться перед таким умником. Что за пристрастие к другим в худую сторону: только мы умны, все другие дураки...-- После, спустя сказала: "Вот хвалился, что это он сделал, что академикам дают чай вместо сбитня". Я говорю: "Почему ж не он? Разве весело ему возиться с больными?" (он сказал, что от сбитня больных бывало много).-- "Уж слишком! Семинарист, который жил с свиньей в одном хлеве, да сделается еще от этого болен!" Мне хотелось сказать, что Ив. Гр. тоже принадлежит к этим господам, о которых она так отнеслась; он сам горячо вступился против этого: ее слова задели его за живое. Пресмешно! Она замолчала. Через несколько времени говорит: "Вы дадите мне свечу на диван перевязать ногу?" Ив. Гр. снял и поставил. Что раньше не спросил меня, -- это взбесило мою голову, впрочем, не слишком сильно, а встал и пошел, не от сердца, которого вовсе не было, я был решительно холоден, а так; сделал несколько шагов по улице (мы все сидели у дивана, свеча горела на столе, я писал Нестора).
Когда вышел, пришло в голову зайти на двор к В. П., посмотреть в окно, что они делают, и побежал было; но стал накрапывать дождь, ветер скоро наносил тучи, и я, прошедши за переулок, который на Загородном проспекте (около 320 шагов), воротился. После ужина Любинька стала укладываться спать, сидя на моем диване, о чем она долго уж говорила. "Вы пойдете в залу", сказала она нам. Иван Гр. с "Отеч. записками", в которых читал Прескотта, я с бумагами пошли; свеча оставалась на столе. Я подошел и стал складывать бумаги на стол в зале перед диваном.-- "Принесите свечу", -- сказал он мне так, как говорят людям, которыми распоряжаются; это меня более прежнего задело, но снова за голову, а не за сердце. Странно! Эти люди не понимают, пока не скажут им прямо: "пожалуйста, будьте не так, как до сих пор; если я вам спускаю, так ведь это по снисходительности, которую всякий человек чувствует, если только он порядочный человек, к людям, которые гораздо ниже его по уму". А до тех пор они это перетолковывают как выражение уважения. Все-таки свечу я принес.
Любинька устроилась, он читал. Тут-то, когда дело было кончено, он стал приставать к ней с нежными, но чрезвычайно неуместными заботами: о том, что ей здесь будет неловко, на постели лучше, -- как будто не знает, что если неловко, она сама увидит и перейдет снова туда, а всегда человеку должно дать испытать то, что ему кажется лучше: может быть, в самом деле лучше, а если и хуже, то теперь ему кажется лучше и будет век казаться, если он не испытает, и не позволить ему сделать это значит сделать ему неприятность. Она с прискорбием несколько времени отговаривалась, наконец, по своему характеру вышла из терпения отрицательным образом: взяла, перешла на постель и принялась плакать. В самом деле, она не может улечься на постели от своих болячек и спать, а на диване надеялась спать сидя и давно об этом мечтала. Она стала плакать, он пришел и сел читать Прескотта, сделавши свое дело -- настоявши на том, чтоб она поступила так, как ему кажется лучше, а ей хуже. Я несколько жалел о ее слезах, но, глядя на него, мне было пресмешно, и я даже несколько раз на секунду улыбался.
Кончил прежний полулист и дописал до конца 110-й страницы Ко-Meе.-- Вчера у меня в доме В. П. говорил о Сидонском, как умном, но своекорыстном, тщеславном, пошлом человеке, но который постоянно занимается, о Казанском, как ужасном негодяе: "Что, кажется, мне сделал человек? а так бы и убил его, когда он напустился на жену и детей за то, что один из детей уронил чернильницу". Говорил и о Шатобриане и Дюма.