Понедельник, 7 июля. Нина, ее сестра и Дина проводили меня в мою комнату, и мы говорили о страшных вещах по поводу разбитого зеркала. А я два или три раза зажигала здесь три свечки. Неужели же я умру? Бывают минуты, когда я холодею при этой мысли. Но я верю в Бога, мне не так страшно, хотя… я очень хочу жить. Или я ослепну; это было бы то же самое, так как я лишила бы себя жизни… Но что же ожидает нас там1 Не все ли равно? Избегаешь, во всяком случае, знакомых страданий. Или, может быть я совершенно оглохну? Я пишу это с озлоблением… Боже мой, но я не могу даже молиться, как в былое время. Если это означает смерть кого-нибудь близкого… Отца! Но если мама? Я никогда не могла бы утешиться, что была резка с нею.
Мне вредит то, что я отдаю себе отчет в малейших движениях моей души и невольно думаю, что та или другая мысль вменится мне в заслугу или в осуждение; а с той минуты, как я сознаю, что это хорошо, исчезает всякая заслуга. Если у меня является великодушный, добрый, христианский порыв, я это тотчас же замечаю: следовательно, помимо своей воли я чувствую удовлетворение при мысли о том, что это должно, по моему мнению, вознаградиться… Эти размышления убивают всякую заслугу… Вот сейчас мне захотелось сойти вниз, обнять маму, смириться перед ней; за этою мыслью, естественно, последовала другая, говорившая, что это делает мне честь, и все пропало. Потом я чувствовала, что мне было бы не особенно трудно поступить таким образом, и что я сделала бы это или слишком покровительственно, или по детски: между нами невозможно настоящее, серьезное, сильное излияние чувств. Меня никогда не видали грустною и могли бы подумать, что я играю комедию.