Вторник, 20 марта.
Манифест Временного Правительства обнародован сегодня утром.
Это -- длинный, многословный, напыщенный документ, покрывающий позором старый режим, обещающий народу все блага равенства и свободы. О войне едва говорится: _В_р_е_м_е_н_н_о_е_ _П_р_а_в_и_т_е_л_ь_с_т_в_о_ _б_у_д_е_т_ _в_е_р_н_о_ _с_о_б_л_ю_д_а_т_ь_ _в_с_е_ _с_о_ю_з_ы_ _и_ _с_д_е_л_а_е_т_ _в_с_е_ _о_т_ _н_е_г_о_ _з_а_в_и_с_я_щ_е_е, _ч_т_о_ _б_ы_ _о_б_е_с_п_е_ч_и_т_ь_ _а_р_м_и_и_ _в_с_е_ _н_е_о_б_х_о_д_и_м_о_е_ _д_л_я_ _д_о_в_е_д_е_н_и_я_ _в_о_й_н_ы_ _д_о_ _п_о_б_е_д_н_о_г_о_ _к_о_н_ц_а. Ничего больше. Я тотчас отправляюсь к Милюкову и говорю ему буквально вот что:
-- После наших последних бесед я не был удивлен выражениями, в которых обнародованный сегодня утром манифест говорит о войне; я тем не менее возмущен ими. Не заявлена даже решимость продолжать борьбу до конца, до полной победы. Германия даже не названа! Ни малейшего намека на прусский милитаризм. На малейшей ссылки на наши цели войны... Франция тоже делала революцию перед лицом врага. Но Дантон в 1792 г. и Гамбетта в 1870 г. говорили другим языком... У Франции, однако, не было тогда никакого союзника, который скомпрометировал бы себя для нее.
Милюков слушал меня очень бледный, совершенно смущенный. Подыскивая свои выражения, он возражает мне, что манифест предназначен специально для русского народа, что, впрочем, политическое красноречие, пользуется теперь гораздо более умеренным словарем, чем в 1792 и 1870 гг. Тогда я прочитываю ему призыв, с которым наши социалисты Гед, Санба и Альбер Тома обратились через меня к русским социалистам, и мне нетрудно дать ему почувствовать, какое горячее одушевление, какая энергия решимости, какая воля к победе слышатся в этом призыве {Текст телеграммы г.г. Жюля Геда, Санба и Тома г. Керенскому, министру юстиции Временного Правительства:
Париж, 13марта 1917 г..
Мы адресуем министру-социалисту обновленного русского государства наши поздравления и братские пожелания.
Мы с глубоким волнением приветствуем вступление рабочего класса и русского социализма в свободное управление их страной.
Еще раз, как нашим предкам великой Революции, вам предстоит обеспечить одним и тем же усилием независимость народа и защиту родины.
Войной, доведенной до конца, героической дисциплиной солдат-граждан, влюбленных в свободу, мыдолжны разрушить последнюю и одновременно самую страшную твердыню абсолютизма: прусский милитаризм.
Мы призываем здесь, с радостной уверенностью, в новому усилию русский народ, напрягший все своя силы для войны. Именно победа, которую мы завоюем завтра своим энтузиазмом, дав мир миру, в то же время навсегда утвердит его преуспеяние и свободу.
Жюль Гед, Марель Санба, Альбер Тома.}.
Милюков, по-видимому, страдающий душой, пытается привести, по крайней мере, смягчающие обстоятельства: трудность внутреннего положения и пр. И в заключение говорит:
-- Дайте мне время!
-- Никогда время не было дороже, действие неотложнее... Не сомневайтесь в том, что мне очень тяжело говорить так с вами. Но момент слишком серьезен, чтоб придерживаться дипломатических евфемизмов. Вопрос, который пред нами встает или, вернее, нас гнетет: да или нет, хочет ли Россия продолжать сражаться бок о бок со своими союзниками до окончательной и полной победы, оставаясь верной принятым обязательствам, без задней мысли... Ваш талант, ваше патриотическое и почетное прошлое служат мне гарантией в том, что вы скоро дадите мне ответ, которого я от вас ожидаю.
Милюков обещает мне поискать в ближайшем будущем случая вполне успокоить нас.
Пополудни я отправляюсь погулять в центр города и на Васильевский остров. Порядок почти восстановлен. Меньше пьяных солдат, меньше шумных абид, меньше автомобилей с забронированными пулеметами, переполненных исступленными безумцами. Но повсюду митинги на открытом воздухе или, лучше, на открытом ветре. Группы немногочисленны: двадцать, самое большее тридцать человек, -- солдаты, крестьяне, рабочие, студенты. Один из них взбираетея на тумбу, на скамью, на кучу снега и говорит без конца с размашистыми жестами. Все присутствующие впиваются глазами в оратора и слушают с каким-то благоговением. Лишь только он кончил, его заменяет другой, и этого слушают с таким же страстным, безмолвным и сосредоточенным вниманием. Картина наивная и трогательная, когда вспоминаешь, что русский народ веками ждал права говорить.
Прежде, чем вернуться домой, я еду выпить чаю у княгини Р., на Сергиевской. Красавица г-жа Д., "Диана Удона", в костюме тайер и собольей шапочке, курит папиросы с хозяйкой дома. Князь Б., генерал С. и несколько постоянных посетителей приходят один за другим. Эпизоды, которые рассказывают, впечатления, которыми обмениваются, свидетельствуют о самом мрачном пессимизме. Но одна тревога преобладает, одно и то же опасение у всех: раздел земли.
-- На этот раз мы от этого не уйдем... Что будет с нами без наших земельных доходов?
В самом деле, для русского дворянства земельная рента -- главный, часто единственный источник его богатства. Предвидят не только легальный раздел земель, легальную экспроприацию, но насильственную конфискацию, грабеж, жакерию. Яуверен, что те же разговоры происходят теперь по всей России.
Но входит в салон новый визитер, кавалергардский поручик с красным бантом на груди. Он несколько успокаивает собрание, утверждая, с цифрами в руках.
-- Чтобы утолить земельный голод крестьян, -- говорит он, -- нет надобности сейчас трогать наши поместья с удельными землями (девяносто миллионов десятин), с церковными и монастырскими землями (три миллиона десятин). У нас есть, чем утолять в течение довольно долгого времени земельный голод мужиков.
Все соглашаются с этими доводами; каждый успокаивается при мысли, что русское дворянство не потерпит слишком большого ущерба, если император, императрица, великие князья и великие княгини, церковь, монастыри будут безжалостно ограблены. Как говорил Ла Рашфуко, "у нас всегда найдутся силы перенести несчастье другого".
Отмечаю мимоходом, что одна из присутствующих особ владеет в Волынской губернии поместьем в 300.000 десятин.
Вернувшись в посольство, я узнаю, что во Франции министерский кризис, и Бриан уступает свое место Рибо.