14 февраля.
Вот неудобство спокойной философской жизни: при первой потребности на деятельность ум, не привыкший действовать на поприще мелких жизненных интересов, беспокоится, усиливается, думает и передумывает о таких вещах, на которые плюнуть не стоит. Я готов себя прибить, до такой степени я малодушен: целые дни у меня вертятся в голове штатные места, хлопоты в канцелярии, награждения и представления. Эта атмосфера, пошлостей до такой степени налезла на меня, что я не могу иметь мысли порядочной, не могу читать, не могу рассуждать о предметах, недавно близких к моему сердцу. Неужели я долго еще останусь в таком положении? Что мой дух придет в нормальное состояние, в этом я не сомневаюсь, но боюсь, чтоб эта пошлая тревога не оставила на мне следов и не втолкнула меня в колею чиновнических интересов.
Спешу объясниться перед самим собою: я поступаю в гражданскую службу не за тем, чтоб добиваться чинов и видных мест: ко всему этому я очень холоден и за несколько тысяч рублей в год готов дать подписку на всю жизнь остаться отставным подпоручиком. Мне надо каждый год несколько денег на мои прихоти и чтоб не быть в тягость семейству; служба может мне дать деньги, а я зато продаю ей часть моего времени, более 5-ти часов в сутки. Вот вся история: стоит ли она такого великого внимания, которое я придаю ей?
Сегодня вечером я препорядочно себя выругал. Развлечься удовольствиями я не мог, потому что в кармане у меня не было ни копейки,-- вещь весьма естественная и никогда не приводящая меня в уныние. Однако, что же нибудь надобно было делать; я раскрывал одну книгу за другой, но читаю я совершенно без удовольствия, оттого ли, что слишком много читал во время моей болезни, или от недостатка постоянного внимания вследствие теперешних хлопот.
Одну книгу я читал только в это время с удовольствием, это "Илиаду"; я ее перечитывал во время моей последней болезни и чуть ли не с этого разу вполне понял ее красоты. Смешной спор с одним нашим офицером побудил меня обратиться к чтению Гомера, и чтение это вполне меня вознаградило. Так как все лучшие места "Илиады" перечитаны мною по десяти и более раз, то на сегодняшний вечер я ее читать не хотел, а взял окончательно Байронова "Дон Жуана". Вот где можно найти лекарство от пошлых помышлений, вроде тех, которые мне теперь лезут в голову. Кроме едкой иронии, которая так поражает жизненное ничтожество, места светлые и поэтические как-то сильнее потрясают, выпавши из-под пера поэта-скептика. Когда я дошел до прелестных, грустно очаровательных сцен на острове пирата, слезы почти навернулись на моих глазах, и я, наконец, отдохнул от канцелярии.
Кстати о канцелярии. Об ней можно говорить и думать как о сцене моей новой комедии, но не более. В первое мое посещение физиогномии моих будущих товарищей не произвели на меня приятного действия. Я видел очень мало, но видел какие-то рожи с тупеями и с пластырями на губах. Насчет любезности и учтивости пожаловаться, однако, нельзя, это не то, что чиновники Чичикова и Иван Антонович Кувшинное рыло. Второй визит мой был счастливее. Исправив удачно мое дело, я вышел через комнату, где стояла кучка чиновников. Они посмотрели на меня с вопрошающим видом, я театрально прошел мимо них, холодно и спокойно посмотрев каждому в лицо. Сколько позволили мне мои плохие очи, я заметил несколько порядочных фигур. Не пошлет ли мне судьба из них какого-нибудь умного и горячего человека, с которым бы я мог сойтись по уму и по характеру? Неужели я так оригинален, что до сих пор из сотни приятелей не нашлось мне ни одного друга?
Между людьми, окружавшими его, Гоголь видел то, что другой не увидит, если его не толкнут носом в ту сторону, куда смотреть. Какой ряд занимательнейших наблюдений потребен был для того, чтоб в уме писателя сложился характер Селифана, Мижуева, не говорю об Ноздреве и Чичикове. А я сижу полдня между людьми нравственно уродливыми, истинно пошлыми, занимательными каждый в сфере своих действий, и ничего не могу высмотреть.
Последнее, впрочем, несправедливо: я разгадал частичку этих людей, знаю их интересы, слабые струны их характера, если б захотел, мог бы сделаться приятелем каждого из них и выведать много интересных подробностей, да что толку из всего этого. Я вполне убежден, что нет на свете ничего, что б не было достойным кисти или пера художника, но я тоже убежден в том: чтоб верно изобразить какой-нибудь предмет, надобно его или любить или ненавидеть.
Гоголь любил тот мир, который он описывал, любил его так, как мы любим пустого, но забавного человека,-- он наблюдал за миром этим с той же любовью, с какою Карр наблюдал за букашками и растениями своего сада. Лермонтов, Пушкин и великий Байрон глядели на окружающий их мир с гневом и отвращением. Гёте, которого называют холодным, был не потому всеобъемлющ, что был холоден, а потому, что в душе его равно помещались обе стороны взгляда на жизнь: и любовь, и негодование.
В характере Гёте, каким воображаю я его, нахожу я сходство с моим характером. Я вовсе не бесчувствен, холодность моя к внешнему миру происходит оттого, что во мне слишком много чувства, не глубокого, но разнообразного. Это-то разнообразие и вредит мне,-- изведавши в миниатюре многое, я даю отзыв на многое, но дело в том, что могучести в душе недостает. Я способен понимать и благородные стремления, и грубый разврат, и бескорыстный труд с его сладостью, и полный эгоизм с индифферентизмом,-- я люблю и природу, и науку, и людей, и самого себя, но все эти побуждения проявляются слабо, чуть слышно, незаметно. Надобно бы написать целую книгу о вреде энциклопедического воспитания.