авторов

1427
 

событий

194041
Регистрация Забыли пароль?

1845 - 4

05.09.1845
С.-Петербург, Ленинградская, Россия

5 сент<ября> 1845.

Вот что значит леность, однако же я продолжаю.

Вчера я был на похоронах почти целый день. У С. умер младший сын, мальчик лет шестнадцати. Одно время я его часто видел и любил его, как можно было при неравенстве наших лет. Ему было десять лет, когда мне было пятнадцать. Мы часто ходили гулять в Вейне[1], которая теперь продана,-- кидали каменьями в уток, смотрели на водяную мельницу и взбирались на песчаные берега речки, которые мне казались чуть не Швейцарией). В характере его все наклонности были женские: он не играл в солдаты, не любил мундиров и лошадей и воспитывался так же, как младшие его сестры. Если прибавить к этому, что он был очень хорошенький мальчик, хотя несколько и подурнел впоследствии, и что характер его соответствовал красоте, то можно понять, что его смерть заключала в себе что-то грациозно-трогательное.

Я давно почти раззнакомился с их семейством и потому не хотел было ехать на похороны. Мне жалко было бы видеть старика одного и в горе, потому что остальные его два сына, старые кутилы, вероятно, не разделяют горести отца. Но в этом я с удовольствием признаюсь, что обманулся, по крайней мере, на время.

Один из них заехал к нам. Бессрочно отставной гусар, член всех попоек и балов с драками, явился с заплаканными глазами и плакал, рассказывая о последних минутах своего брата. Братская привязанность в состоянии меня тронуть, оттого ли, что она всегда почти бескорыстна, оттого ли, что в весьма ограниченном кругу моих привязанностей самое первое место занимает братская. Мне понравилось, как гусар с жаром нападал на одну старуху, coureuse d'enterrements {любительницу похорон (франц.).}, которая своими отчитываниями помешала ребенку умереть в спокойном неведении смерти. Мне понравилась его выдумка -- засыпать его гроб целым возом цветов, потому что покойник страстно любил цветы. Поэтому я поехал, надевши мой нестареющий мундир и каску с султаном.

Подъезжая к дому, мы заметили, что вынос окончился. Таким образом, мы избавлены были от официальных соболезнований, глупых и лишних. Старик не мог провожать сына, потому что был слаб и болен. Мы поплелись за гробом, и после обычных приветствий знакомым, проговоренных не с улыбкой, а с кисло-угрюмым видом, я начал обзор местности и всему прочему.

Не рассуждая о необходимости уменьшать роскошь на похоронах, я заметил, что попов было чересчур много и поезд был великолепный. Был какой-то старик в безобразной шапке, архимандрит, как мне сказали, но явился ли он только в церкви или шел впереди, я этого не знаю. Особенных признаков горести в сопровождающих заметно не было: плакала одна из сестер, особенно дружная с Сашей, братья же и гусар даже осушили свои слезы. Я нисколько не ставлю им этого в осуждение, я знаю, что горесть находит пароксизмами, между которыми ничего не чувствуешь, и в голову лезет черт знает что такое. Виновен глупый обряд торжественных похорон, требующий от всех или слез, или угрюмой физиогномии. А потому из всех присутствующих больше мне нравились пансионские товарищи умершего, которые, верно, его любили очень. Они явились все и шли тихо, покойно, слегка задумавшись. Вероятно, их свежий и молодой рассудок понимал, что о смерти молодого человека не пристало слишком горевать, что лучшие выражения участия есть воспоминание простое, дружеское, покойное.

Таким образом, я шел по камням, иногда думая что-то похожее на дело, иногда ничего не думая, иногда думая дурное, потому что человек -- свинья. Мне, по крайней мере, приходили самые дикие, скверные, уродливые фантазии в таких местах, где требовалось совсем других чувств. Впрочем, я беру на себя ответственность только за те идеи, которые приходили мне в голову с печатью возможности и согласия от моего внутреннего чувства.

Пройдя мимо Пажеского корпуса, который теперь красят белою краскою, отчего он потерял свою готическую наружность, мы повернули по Невскому и пошли в такие края, каких я от роду не видал. Бывал ли я около Введения[2], не знаю, но за этой церковью я никогда не бывал. Неприятный вид представляли неуклюжие желтые дома, с широкими простенками, с грязными стеклами в окнах. На гробе лежали цветы, только их было немного. Певчие, благодаря неизмеримому ряду попов, пели за полверсты, а может быть, и не пели. Я не вступал в разговор с соседями и не отвечал на расспросы прохожих, а потому не развлекался ничем и продолжал размышлять.

Если я умру, думал я, я не хотел бы, чтоб сзывали на мои похороны всех моих знакомых. Я разделил бы перед смертью их на три категории: 1) товарищей классных и корпусных, 2) товарищей полковых, 3) остальных приятелей. Из этих трех я составил бы особый разряд человек из пятнадцати и велел бы их пригласить. Попа довольно одного, певчих -- из моих кантонистов. После похорон чтоб завтракали и выпили дюжину шампанского, но чтоб первые и последние бокалы выпили в мою честь. Когда-нибудь составлю список приглашенных.

Запыленные подошли мы к монастырю[3], который, как я и ожидал, не представлял ничего ни особенно красивого, ни особенно замечательного. Братья и товарищи умершего внесли гроб, я шел позади и стал около. Обедня и отпеванье показались мне очень длинными, хотя служба была великолепна и певчие отличные. Но я был не очень расположен к благоговению, хотя отдаю справедливость похоронной службе и люблю ее слушать. Один дьякон колоссального роста и такой же толщины свирепствовал до того, что у меня звенело в ушах. Об нем еще будет речь. И все-таки я с особенным удовольствием смотрел на цветы, которыми уложено было все подножие гроба. Что это было за чувство, я не хочу его исследовать и принимаю его как оно есть. Кроме этих цветов, я других не видал и подосадовал на гусара.

Наконец, все кончилось самым обыкновенным образом, и мы поехали на квартиру отца. Здесь начинается самая скандальная сторона наших обычаев.

Гости были голодны, а архимандрит или архиерей не приезжали. На всех физиономиях написано было: скоро ли дадут есть? И опять-таки некого тут обвинять, ни гостей, ни хозяина.

Все так делается в жизни. Сколько в ней вещей дурных и негодных, за которые не у кого спросить отчета. Ежели б всякому злу ясна была причина, свет давно бы шел иначе.

Все мы видимо жалели о старике, и он знал, что мы чувствуем его потерю, и, со всем тем, все мы были друг другу в тягость, и все, кроме присяжных "охотников", ругали обычай похоронных обедов.

Я верю возможности утешения: из тысячи доводов и убеждений всегда хоть одно найдет дорогу к сердцу человека противных мыслей (хоть он того и не скажет), отчего же утешение будет отвергнуто тем, кто ищет утешения? Многие из нас наедине, может быть, поговорили б со стариком от души, сказали б ему, что в первой молодости умирать не тяжело и не заслуживает страшного сетования, что в то время, когда полнота сил привязывает нас к жизни, какое-то другое чувство неопределенное заставляет нас смотреть на смерть без страха и без тоски. Мы бы могли сказать ему, что при страшной банковой игре тот, кто раньше других ушел спать, счастливее проигравших, счастливее, может быть, и выигравших. И, подавивши свой скептицизм, я сказал бы, что за сном будет и пробуждение и что самое светлое пробуждение, самое ясное утро назначено тем, кто спит с цветами под изголовьем.

Но все вместе мы сидели, молчали, говорили о погоде, пока не приехал главный поп, не подали закуски и не пошли к столу. Столовая зала походила на залу прежней квартиры С-их, где я так часто играл ребенком и где ко мне выносили маленького Сашу. Говорю это так, а не для вяшщего умиления, тем более, что я тогда был голоден. Соседство мое не мешало моему молчаливому расположению духа, с левой стороны сидел очень толстый монах, справа какой-то инженерный офицер, вероятно, знаток в винах, потому что тянул их преисправно. Вина в самом деле были хороши и в большом количестве.

Зятья старика и старший сын (гусар в кругу товарищей и моего брата[4], видимо, забыл и горе, и гостей) угощали компанию. Старик подходил к нам. Заметил ли он мою серьезную мину, или просто я напомнил ему сына, он, подчуя меня вином, облокотился дружески на мою руку. Мы сказали еще несколько слов -- что мог я ему сказать хорошего?

Таким образом сидел я, прислушиваясь к разговору, который делался шумнее и шумнее. Мне было совестно принимать участие в этом шуме, да и надобности никакой не было.

Зародыш многих обычаев, если не всех, должен был быть хорош во всех отношениях. Чтоб увлечь за собою подражателей, надобно что-нибудь прекрасное. Стоит порыться, чтоб увидеть, что самые смешные обыкновения были когда-нибудь уважительны.

Отчего произошел обычай поминок, обычай теперь смешной, где смешивается обжорство и пьянство с религией, кислые рожи со смехом, красные глаза с красными носами? Произошел ли он от того, что после похорон друзья покойника не позволяли родным его оставаться одним, утешая их дружеской беседой и светлыми воспоминаниями о умершем? Или произошел он от тех пиров, где цветущие здоровьем люди, отдав последний долг другу, собирались, чтоб посмеяться в лицо смерти и утопить в вине бесполезные слезы? И то, и другое хорошо, но середина между ними никуда не годится.

Почти против меня сидел враль X., который, от нечего делать, сердил попов, рассказывая им, что он вычитал в Иосифе Флавии (может, и выдумал, мне какое дело!) о том, что перепись иудеев была за 4 года до рождества И. X. Потом говорил он о папах, которые замечали эту ошибку, и все в таком же роде[5]. Архиерей говорил, что можно верить только св. отцам, и, кажется, сказал умную старую истину, что в деле религии верь всему или ничему. Может быть, мне и послышалось. Близ сидящие монахи, вступя в разговор, нашли случай сказать, что католики и папа -- идолопоклонники, с чем согласился мой vis-a-vis, художник, живший когда-то в Риме.

Человек слаб, и я слаб. Ругаться и спорить с монахами я не хотел, но кольнуть их слегка не упустил случая. Не вступая в речь с рядом св. отцов, сидевших влево от меня, я заметил художнику, что справедливость требует признать все религии равно уважительными, а если смеяться над ними, то смеяться над всеми. Избитый мой силлогизм я подкрепил довольно простодушным рассказом о службе митрополита в Казанском соборе, которая, сказал я, казалась мне и комедией, и идолопоклонством, и каббалистикой.

Речь моя не понравилась монахам, однако они молчали и сообщали себе свои замечания in petto {про себя (итал.).}. Поспорив с художником и с инженером, которому я желаю знать такой же толк в религиях, как в портвейне, я сказал несколько слов о достоинствах католицизма, о его легендах, музыке, блеске и процессиях и, не желая надувать себя и других, замолчал. Шампанское было теплое, однако гости сильно развеселились, и, когда за киселем пели Вечную память, толстый протодьякон дотягивал smorzando {в полголоса, глухо (итал.).}, а в одном углу страшно шумели и хохотали.

Покачиваясь, гости разошлись по комнатам; старик сидел на маленьком диванчике, кажется, с дочерью. Поставьте на его место не отца, а самого холодного эгоиста, и того бы неприятно поразил, если б не обидел, начавшийся шум и смех. Молодежь ушла в особую комнату, взявши с собой протодьякона, который подружился с ними, толкал всех своим огромным брюхом и на последнем пении Вечной памяти явно фарсил своим нечеловеческим басом. Другой какой-то огромный поп, приняв меня за брата, осыпал меня благодарностями за приятное соседство и целовал меня, а потом целовал в извинение за свою ошибку. Ротмистр Г. собирался показывать всей публике, как Набоков в Новгороде делает пехотный развод, а другой Г., улан, клялся, что он повезет дьякона в какой-то фикгауз. Я взялся за шляпу и ушел, признавая, что все правы, и все-таки недовольный всеми. Но днем я был доволен.



[1] Вейно -- село Гдовского уезда Санкт-Петербургской губ. (ныне -- Гдовского р-на Псковской обл.); находится в 30 км от имения родителей Д. Мариинское -- С.-- возможно, кто-то из Семевских, знакомых Д. (в 1840-х гг. Вейно принадлежало Семевским).

[2] Д. спутал: Введенская церковь находилась на Загородском проспекте, напротив Царскосельского (ныне Витебского) вокзала, а судя по описываемому пути от Пажеского корпуса (ныне Садовая, д. 28) по Невскому проспекту к Александро-Невской лавре, речь идет о Знаменской церкви, находившейся на месте современной станции метро "Площадь Восстания".

[3] монастырь -- Александро-Невская лавра.

[4] У Д. было два старших брата: Григорий (1821--1889), в 1838--1850 гг. офицер лейб-гвардии Финляндского полка, и Андрей (ум. 1852 г.), с 1838 г. до смерти -- офицер того же полка.

[5] В Евангелии от Луки рождение Иисуса Христа приурочено к реальному историческому событию, ко времени переписи граждан и их имущества, проводившейся в Иудее римским сенатором Квиринием (2, 1--7). А в "Иудейских древностях" (80-е гг. н. э.) Иосифа Флавия перепись Квириния отнесена к 6 г. н. э. (собеседник Д. поэтому ошибался, говоря о 4 г. до н. э.), т. е. тем самым колеблет свидетельство Евангелия. Собеседник Д. мог прочитать "Иудейские древности" Иосифа Флавия в русском переводе XVIII в.; о дате переписи см.: СПб., 1783, ч. 3, с. 195 (книга XVIII, гл. 2, разд. 1).

Опубликовано 30.04.2019 в 13:00
anticopiright
. - , . , . , , .
© 2011-2024, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: