Теперь о Марье Петровне. Это была маленькая, худенькая, очень некрасивая женщина с лицом морщинистым, как весенняя дряблая картофелина. Она жила в маленькой комнатке вместе с сестрой, очень на неё похожей. Я бывал у них иногда в доме и даже, пожалуй, любил свою первую учительницу - до одного памятного случая.
У нас в классе был мальчик - Алик Дубко, сын главного инженера Гипростали. С Аликом я немного дружил и даже ходил к нему в гости домой, где у него были младший брат Коля, сестра Лена, молчаливый, с "гитлеровскими" усиками бабочкой, папа и похожая на наседку мама, говорившие (вся семья до одного) с акцентом на "О" и вместо "так же точно" - "так с'амо".
Однажды мы построили из стульев прекрасный пароход и уплыли на нём в дальние страны... Словом, я у них в доме был своим человеком.
И вот как-то раз на перемене я подошёл к Алику и от избытка дружеских чувств, умилившись его симпатичной физиономией (а был он чрезвычайно мордатенький), стиснул эту самую мордашку в ладони, пробормотав что-то вроде:
- У-ти-такой!..
Но Алик неожиданно разгневался, оттолкнул меня и так обиделся, что даже слёзы брызнули у него из глаз. Я был озадачен, но быстро забыл этот маленький эпизод.
Утром в школьной раздевалке его мама, которая, как обычно, привела сына в школу, вдруг напустилась на меня:
- Ты зачем вчера ударил Алика?
- Я? Ударил??? - моему удивлению не было границ.
- Ну, да! Он тебя не трогал, а ты подошёл и ударил по лицу. Раздавил ему флюс. Он всю ночь не мог уснуть.
Я почувствовал жгучую жалость к Алику и хотел тут же оправдаться, объяснить, что я - не нарочно, что я не бил, что просто хотел потрепать по щекам - дружески, из симпатии... Но они (папа "так само" был тут) и слушать меня не стали. Пошли и наябедничали Марье Петровне. Заступиться за меня было некому: меня в школу не водили. А когда я потом рассказал обо всём дома, родители то ли не придали значения инциденту, то ли сочли за благо не связываться с главным инженером учреждения, в котором лишь недавно после всех передряг стал работать отец...
Между тем как раз был пятый день шестидневки, и Марья Петровна, выдавая дневники, зачеркнула мне приготовленное "отлично" по поведению, а вместо него написала: "Очень плохо". Более того, вызвала к доске, поставила лицом к классу и заявила:
- Ребята, Феликс побил Алика Дубко и за это получил по поведению "чень плохо"!
Пытаюсь опровергнуть клевету, но меня не хотят слушать! Марья Петровна вызывает Алика, тот встаёт и подтверждает:
- Да, я стоял, никого не трогал, а он подошёл и ударил...
Моя вина доказана, я уничтожен, плачу от горькой обиды и несправедливости, Марья Петровна с напряжённым лицом продолжает раздавать дневники, а Додик Баршай, худощавый, смуглый и большеглазый, говорит:
- Не плачь, Феля, - он ябеда-доносчик-курица-извозчик!
Так в нашем мальчишеском кругу клеймят ябедников. Но меня это не успокаивает: как же я принесу домой этот опоганенный дневник, где в графе "Замечания классного руководителя" чётким учительским почерком, ярко-красными чернилами написано броско и убедительно (синтаксис оригинала сохраняю):
"Побил мальчика по лицу, который его совершенно не трогал".
Конечно, я знал, что дома поверят мне и ругать не станут. Но всё равно плакал, потому что это была первая пережитая мною клевета.
Много лет спустя мне, уже взрослому, мама рассказала, что некоторые родители (может быть, и родители Алика?) одаривали Марью Петровну личными подношениями. Если так, то понятно, почему она поверила им, даже не попытавшись разобраться.
У меня сейчас нет претензий к Алику, ни - "так само"! - к его родителям, ни к убогой Марье Петровне. Я просто рассказываю правду. Скорее всего, мальчику и в самом деле показалось, что я его ударил: бедняге было больно. История, в конечном счёте, пошла мне на пользу: никогда после (исключая редкие случаи драки) я не лез руками к лицу других людей. Марии Петровне же, которая, по песне, "юность наша вечная, простая и сердечная", я даже благодарен: всё-таки, ведь это она научила меня писать.
Благодаря этому, я отправил-таки письмо т. Сталину, как только окончил школу. Я описал там "много замечательного, чудесного". И к адресату обращался на "Вы", и писал это "Вы" с большой буквы, как было предусмотрено за 10 лет до этого. Но содержание письма получилось совсем иным. Оно, видимо, больше напоминало по своему смыслу открытку, посланную когда-то ему же двенадцатилетней Марленой. Я объяснил товарищу Сталину, что мои родители арестованы по ошибке. В самом деле, разве могли совершить антисоветские деяния люди, которые дочь назвали именами сразу и Маркса, и Ленина, а сына - именем железного рыцаря революции?!
Неотразимая аргументация! Но моего дорогого отца товарища Сталина она не убедила. Я получил из его канцелярии первый из тех казённых, словно не людьми писанных ответов, какие мне предстояло теперь получать в течение долгих лет...
Помню своё жестокое разочарование. Помню те солнечные, ясные, ужасные дни.
... Был сентябрь 1950-го. Я шёл с двумя пустыми кошёлками от внутренней тюрьмы Харьковского управления МГБ (ул. Чернышевская, 23а) и очень радовался тому, что, наконец, через месяц после ареста родителей, у меня впервые приняли продуктовую передачу. Эту радость не мог омрачить даже казённый слог ответа из канцелярии Вождя.
Впрочем, я ещё не связывал наши беды с его именем. У меня в кармане лежала только что вышедшая в свет брошюра т. Сталина "Марксизм и вопросы языкознания", которую я как студент первого курса филфака добросовестно изучал. Я спешил домой, чтобы засесть за брошюру.
Cентябрьское солнце золотило верхушки деревьев. Моему дорогому отцу, любимому Сталину, оставалось два с половиной года до последнего звонка.