Прошу всех, кому попадет в руки эта тетрадь, положить ее на место не читая, потому что в ней записал я несколько тайн, не принадлежащих мне и частию даже угаданных мною.
1857 г., 1 января
Должно быть, воля сильно действует на воображение, а воображение на все состояние организма. Этим даже привычку, даже искусство, даже гений можно, кажется, объяснить. Теперь, впрочем, дело идет только об объяснении явления, которое может быть приравнено разве к чудесам. Вчера у меня с утра страшно болела голова, как будто по вискам стучали молотом, а внутри мозг свинчивали в железных тисках. Часа два я пролежал, но облегчения не получил ни малейшего. В три часа нужно было отправиться на урок к Куракиным, и я пошел. В начале урока я едва мог говорить, потому что каждым словом моим стреляло в ухо, потом в виски, и затем происходило сжимание мозга... Ясно было, что я болен серьезно. Но к концу урока напал я на какой-то интересный предмет и начал себе говорить... Просидел я на уроке более чем полтора часа и, пришедши в институт, почувствовал себя немножко лучше. Но все еще голова болела сильно. С час пролежал я на диване перед спальней, положивши голову на колени к Н. П. Турчанинову и толкуя о чем-то с М. Шемановским. Турчанинов советовал мне идти в больницу, но я после долгих колебаний решился идти к Галаховым встречать Новый год... Перед отправлением к ним я съел пресквернейший институтский ужин и оделся, чтобы ехать... В этот короткий промежуток времени головная боль у меня прошла -- решительно "без всякой видимой побудительной причины" (как говорят у нас об Александре Никитиче Тихомандрицком, когда он ругает студентов)...
Вышел я из института уже с очень слабым ощущением боли, а приехал к Галаховым совершенно здоровый. Здесь меня встретили похвалами за стихи, которые я прислал к ним накануне, напутавши в них всякого вздору без складу и ладу. Им это понравилось, и Сергей Павлович написал на них ответ, еще более нескладный и нимало не остроумный, хотя при собственном его чтении нельзя не смеяться над этими стихами. Скоро явились сюда двое Мартыновых и Бентенсон; с некоторых пор Мартыновы эти бывают здесь каждый день и даже по нескольку раз... Что они тут такое, я не знаю. Знаю только, что Мартынов-fils {Сын (франц.). -- Ред.} -- честный и дельный человек, но весьма мало развитый, туповатый и решительно лишенный надежды когда-нибудь поумнеть, потому что он заражен страшными предрассудками, из которых самое важное консерваторство -- в высшей степени апатичное и бессмысленное презрение к русскому народу (себя он, конечно, исключает отсюда). Он обвиняет, например, народ за то, что он приучает чиновников к взяткам, и говорит: "Положим, что чиновник вынуждает, требует, но ведь это только привыкшие чиновники, а этот же самый взяточник не брал же когда-нибудь взяток, начал же когда-нибудь, и это начало не могло быть сделано им: ему сначала дали взятку, а потом он стал брать их". Точно так он уверяет, что русский человек не понимает иной цели жизни, кроме того, чтобы нажиться (что мог бы он доказывать и филологически, если бы был филолог), что крестьян не надо учить грамоте потому, что они, как только выучатся, так своих знаний ни на что иное не употребляют, кроме ябеды, что в русских пьянства нельзя искоренить потому, что лучших наслаждений они не понимают, и т. п. Отец его -- словечка в простоте не скажет, все с ужимкой, и нередко театрально воодушевляется, говоря о злоупотреблениях, о честности высокой и т. п. Он, впрочем, говорит обыкновенно только о частных личностях и явлениях, и если ему нужно доказать какую-нибудь общую мысль, то он непременно употребит для доказательства какой-нибудь один факт, никогда более. Это чистейший практик; впрочем, и сын показывает наклонность к тому же и, вероятно, в старости уподобится отцу своему и в этом, как он уподобляется ему теперь в произношении слов. Мне ужасно дико слушать его произношение звуков ж, ч, ш, щ, которые он выговаривает так мягко, что у него выходит: жьена, слушяет, служьит и т. п. Даже слово чорт он выговаривает не чорт, а чёрт... Ужасно нежьный господин!..
К двенадцати часам готова была закуска, вроде ужина, потом конфекты и шампанское... Поздравления и все вообще было довольно одушевленно, по-домашнему; но мне не было удовольствия особенного для сердца. Только во рту было хорошо, да и то ненадолго... Вечером Алеша сказал мне, что всем очень неприятно, что Наталия Алексеевна, его мама, была очень не в духе и что только со мной любезничала за то, что я потакаю ее капризам. При этом он прибавил, что он бы ее так и зарезал за ее mauvaise humeur {Скверное настроение (франц.). -- Ред.} при общем веселье... Я ему сказал, конечно обиняками, что он дурак и мерзавец, но он понял меня только вполовину, да и то, конечно, не поверил мне. Что касается до меня, то я эту грусть хорошо понимаю, хотя и не знаю всех домашних тайн Галаховых! Просто женское самолюбие должно заставить ее страдать при виде мужа, который очень мало обращает на нее внимания и говорит с ней совершенно не тем тоном, как, например, с ее сестрой. Будь я за три комнаты и слышь только голос Сергея Павловича без слов, я отгадаю без ошибки, с кем он говорит -- с женой или с сестрой ее, -- просто угадаю по переливам звуков его голоса... Наталия Алексеевна не может не видеть и не понимать этого хотя инстинктивно (потому что рассуждать она не слишком любит, да и не знаю, умеет ли).
Сегодня чуть свет, то есть в начале десятого, отправился я делать визиты. Зашел к Малоземову, застал его бреющимся и услышал от него, что в прежнее время, на его уже памяти, большая часть чиновников с удовольствием ездили поздравлять начальников, как действительных отцов и благодетелей; теперь же, дергая каждый звонок, поздравитель шепчет тысячи проклятий и нелепому обычаю и глупому или подлому начальнику. Один господин накануне Нового года сказал Малоземову: "Я к вам завтра уже не приеду, потому что я решился в этот день отдать себя на удовлетворение только врагов моих..." Я, впрочем, примеру этого господина не последовал и от Малоземова поехал к Куракиным. Дети уже встали, и я взошел к ним. Они были, кажется, очень рады и оставили меня выпить у них стакан чаю... Во время чаю заглянул в комнату и отец их; я поклонился. Он, взглянув на меня, сказал: "Oh, vous êtes en (или à) bons amis {О, вы добрые друзья (франц.), -- Ред.} -- и ушел. Кроме меня, был тут еще Будеус, их воспитатель, который должен быть очень добр и неглуп, но не выказывает никакой образованности -- вероятно, потому, что плохо знает русский язык и не хочет на нем пускаться в рассуждения. Держит он себя довольно независимо, и воспитанники его уважают. Здесь мне сказали между прочим, что Адлерберг уволен от управления почтовым ведомством и получил в подарок дом, где он жил, и 17 000 руб. сер. в год содержания. Острили над тем, что такое подаяние сделано бедному, нуждающемуся человеку... У Галаховых же узнал я, что Адлерберг и во время коронации получил 300 000 руб. сер., да сын его 100 000 руб. сер. Все это, конечно, из сумм государственного казначейства, хоть Мартынов, которого спросил я об этом, отвечал мне с очень дипломатической миной; "Я вам об этом ничего не могу говорить, а я только вам сказываю факт, который знаю..."
От Куракиных отправился я к Княжевичу, расписался... Потом к Касторскому, которого не застал дома. Страшно иззябши, воротился в институт, заплативши целковый извозчику и получив благодарность, разумеется... В церкви у нас стоял молебен; я удивлялся, что Ванька Давыдов, эконом Ильин и студент Зданевич так усердно молятся -- всё в землю да в землю. Сциборский указал мне на одну хорошенькую девушку, содержанку кончившего недавно курс университета студента Корелкина, и осуждал его за это. Я не нашел здесь ничего предосудительного и одобрил даже вкус Корелкина, когда рассмотрел девушку поближе. Если б я был немножко погорячее чувствами и ничем не занят, да если бы она еще не была занята, я в состоянии был бы в нее влюбиться.
Из института опять отправился я к Галаховым. Сергей Павлович получил крест Владимира 3-й степени, но это его не радует, потому что назначен теперь главноуправляющим почтового ведомства Прянишников, которого он не любит (et viee versa, {И наоборот (лат.). -- Ред.} конечно). При мне был у него юноша из лицея, Энгельгардт, вышедший в 1851 году и до сих пор как-то неудачно существующий на службе. Он говорил, что мог бы получить место от Гвоздева, но что с Гвоздевым он даже и знакомиться не хочет и что вообще в лицее его подслуживаться и кланяться не выучили. Сергей Павлович заметил, что вот и он точно такого же характера и зато остался позади почти всех своих товарищей. Надобно узнать, действительно ли Гвоздев негодяй; если так, то, конечно, Энгельгардт благородный человек. Впрочем, вид его свидетельствует в его пользу; тогда, когда всмотришься, в нем неприятно поражает маленькая пошловатость, как в Тупылеве. Вслед за тем явился Казнаков: он только что получил генеральство, и, как сам говорит; только юноша при получении прапорщичьего чина может так радоваться, как он теперь рад... Видно, что человек недальний, пороху не выдумает, впрочем -- добрый, вероятно. Был тут еще Свистунов, важная персона и фат -- secrétaire !!!!!d'État, {Статс-секретарь (франц.). -- Ред.} как его называл Сергей Павлович, который с ним, впрочем, все-таки на ты. Он защищал Прянишникова. Но самое замечательное, что я узнал из их разговора, это то, что Горчаков (не знаю только, который, вероятно канцлер, да, непременно канцлер) всегда бывает у себя с расстегнутыми штанами и раз вышел таким образом к митрополиту, который к нему приехал с утренним визитом.
К обеду явились М. А. Мартынов-fils, Лев Катакази, Томилин, Бентенсон. Лев Катакази -- личность невзрачная. Говорят, что он очень умен, но за это я не поручусь, потому что слышал, как он жалел о том, что он не надворный советник. Со мной, впрочем, он не говорил ничего, да и я с ним тоже... С Томилиным мы толковали немножко, и из этого немножко вывести нетрудно было простое заключение, что он мошенник и подлец (в тесном значении слова). Он служил в управе благочиния и выгнан по делу Стейнбока незадолго до Арцыбушева (о котором напечатано уже и в "Le Nord"). Теперь он без места. Явившись к Галаховым, он облобызал Сергея Павловича и просил не оставить своим расположением... Несколько дней пред том я его спрашивал об Арцыбушеве, и он защищал этого мошенника... "Однако же, -- сказал я, -- стейнбоковское дело..." -- "В стейнбоковском деле ничего нет и не могло быть потому, что я сам производил его", --ответил он, и я, конечно, должен был замолчать... Сегодня опять зашла речь об этом, и опять Томилин защищал своего бывшего начальника против Мартынова: "он мне зло сделал, -- говорил он, -- когда дело запуталось, он пожертвовал мной, прямо сказал: "возьми, возьми, распни его"; он этим сам хотел выпутаться... Сам мне потом говорил это... Но все-таки я и теперь скажу, что он был честный человек". -- "Однако же, если на человеке вдруг два миллиона с половиной взыскания, то нужно же предположить..." Томилин вскочил с кушетки, на которой сидел, как бешеный. -- "Et vous croyez èa,-- вскричал он, -- vous, un homme d'esprit, {И вы думаете это -- вы, умный человек (франц.). -- Ред.} образованный человек, воспитанник училища правоведения, живущий в Петербурге? Стыдитесь!.. Да как же мог бы он, и пр.". Мартынов хорошо объяснил, как мог бы он, и пр. ... Томилин заключил тем, что сказал, что дурак был бы Арцыбушев, если бы, нажив два миллиона с половиной, не пожертвовал полмиллиона, чтобы оправдаться... Это подало повод Мартынову произнесть несколько горячих слов против взяточничества и против русского народа, который даже не восстает против такого злоупотребления и считает его совершенно в порядке вещей... Томилин выразил, между прочим, убеждение, что il faut chercher pour avoir quelque chose, {Чтобы иметь что-либо, надо искать (франц.). -- Ред.} на что Наталия Алексеевна отвечала ему, что son mari a trop de noblesse pour cela {Для этого ее муж слишком благороден (франц.). -- Ред.} (дело шло о Сергее Павловиче). На днях Сергей Павлович спрашивал Томилина, неужели он считает своею обязанностью приноровляться ко всякому начальнику во всем. Тот отвечал: "Да". -- "Нет, -- заметил Сергей Павлович, -- я бы скорее вышел в отставку, нежели стал бы подделываться к убеждениям начальника, которые несогласны с моими..." -- "Да ведь надо же чем-нибудь жить", -- возразил Томилин. "Я бы стал сапоги чистить или улицы мести", -- героически отвечал Сергей Павлович. На деле, конечно, его героизм совсем не так далеко простирается, но и то хорошо, что он хоть не говорит подлостей, как Томилин, притом до некоторой степени он в этом искренен. Если он и не в состоянии для правды пожертвовать тем, что имеет, то по крайней мере может отказаться от выгод, которые мог бы получить от подлости. За обедом стали говорить о каком-то Неклюдове (кажется), и Сергей Павлович, любящий иногда озадачить, вдруг спросил: "Est-ce qu'il n'est pas encore tué?" На отрицательный ответ он заметил: "Mais, au moins, il le sera bientôt?" {Разве он еще не убит?.. Но по крайней мере скоро будет убит? (франц.) -- Ред.} -- и затем объяснил, что его крестьянам давно бы пора уже покончить с ним... При этом я порадовался за крестьян Сергея Павловича. Но вслед за тем к Сергею Павловичу пришло кровожадное расположение, и он, думая, очевидно, о Прянишникове и т. п., выразил свое убеждение, что нужно убить всех дураков. Мне ужасно хотелось сказать ему, что в таком случае следовало начать с самоубийства, но, к счастию, я вспомнил вовремя, что это будет грубость, и удержался. За обедом, очень длинным, которому конца не было (казалось мне), пили шампанское и толковали о том, что хорошо быть богатым, как Морки, например. А я за бокалом шампанского думал, что хорошо иметь состояние, как Галаховы, например. Но вскоре потом подумал я, что много есть людей, которые и мне могут позавидовать за то, что я каждый день могу есть мясо и пироги, ездить на извозчиках, иметь теплый воротник на шинели и т. п. А пожалуй, найдутся и такие, которые позавидуют даже имеющим возможность есть хлеб каждый день... Мысли эти меня очень грустно потревожили, и социальные вопросы показались мне в эту минуту святее, чем когда-нибудь.
Приехавши в институт в девять часов вечера, я нашел здесь тоже мелкое волнение по поводу елки у директора. Смеются большею частию над приглашенными (за глаза, конечно), и над самим Давыдовым, и над обществом, которое у него собирается, но во всех почти насмешках добрых товарищей видно, что они сами еще не стали выше этого приглашения, что они были бы очень рады попасть на место Михайловского или Белявского; некоторые даже прямо направляли остроты свои к тому, чтобы доказать, что эти господа недостойны приглашения и не могут оправдать его. Другие же толковали, что и внимание-то директора и вечер-то его не только не стоят внимания, но даже приносят бесчестье студенту, приглашенному туда; но только говорилось это с таким жаром, разговор продолжался, несмотря на мое желание прекратить его, так настоятельно, что опять мне было ясно, как задеты за живое эти господа и как их слова противоречат истинным чувствам их. Жалко, право, что притворство сделалось у нас так общим. Хорошо,что я имею теперь цель повыше институтских отличий и знаю людей, которых мнение и любовь дороже мне Давыдовских и прочих тому подобных вниманий. А то, пожалуй, и я ведь увлекся бы подобными дрязгами, разумеется, отрицательно... И сколько бы крови от этого перепортилось...