– Вот-вот, – обрадовано сказал Володя. – А эти оба расслабляются, и музыка уходит! Сколько раз – начинаешь читать – в руках у Соколова всё ещё книга Куняева, он её листает, – смотришь, вдумываешься, а потом – он бросает книгу на кровать – чувствуешь, что тебя манили на голую блесну. А знаешь, почему они сломались?
– Почему?
– Потому что Женька вошёл в моду и стал зависеть от публики, – определил Соколов. – Гнал стих ей на потребу. А Стас ему безотчётно подражал. Оба погибли для поэзии. Оба стали, как тот пушкинский поэт, – и Володя со вкусом процитировал: «В заботы суетного света / Он малодушно погружён». «Малодушно»! – Соколов даже зажмурился от удовольствия. – Волшебник Пушкин! Мало души! А кто, сталкиваясь с суетой, проявляет малодушие?
– Кто? – спросил я.
– Обыватель, – радостно ответил Володя. – Потому и банальны их концовки. Ради готовых ответов напрягаться не надо. Такие стихи, как выдохшееся пиво: пивом пахнет, а пьёшь – вода! Вот чего не понимают ни они, ни Кожинов, ни Глушкова.
В первой своей статье в «Вопросах литературы», которая понравилась многим, Глушкова, раздавая тычки и зуботычины критикам и литературоведам, поучала их, так сказать, собственным примером – анализом стихотворения Фета. Анализ, как я уже сказал, очень понравился Кожинову:
– Он мне давал его читать, – сказал Соколов. – Я ему тогда же сказал, что Глушкова ничего не поняла в Фете, сделала его бесчеловечным эгоцентристом. Достань вон с той полки Фета.
Я достал. Соколов нашёл нужное стихотворение. Прочёл:
За гробом шла, шатаясь, мать.
Надгробное рыданье! –
Но мне казалось, что легко
И самое страданье!
– «Казалось», понимаешь? У него и перед этим, там, где разговор о «гробике розовом»: «И мне казалось, что душа / Парила молодая». Это зачарованность неземной высшей жизнью. Смотри:
Вдруг звуки стройно, как орган,
Запели в отдаленьи;
Невольно дрогнула душа
При этом стройном пеньи.
И шёл и рос поющий хор, –
И непонятной силой
В душе сливался лик небес
С безмолвною могилой.
Понимаешь? Он сейчас парит над землёй. Он в других сферах. Причём не утверждает, что страданье легко, но предупреждает, что ему это кажется: «Мне казалось». А что пишет эта (он употребил непечатное слово)? Что Фет здесь эстетически наслаждается жизнью. Ах, (ещё одно непечатное слово)! Хоронила ли она кого-нибудь? Я так и сказал Диме: это не человеком написано, а нелюдью!
– Да, Дима и сам восхитился строчками Юрия Кузнецова: «Я пил из черепа отца / За правду на земле», – сказал я. – Кожинов объясняет это воскрешением древних символов, следованием обычаям предков.
– Предки, – усмехнулся Соколов, – когда-то человечину ели. Съедали самого храброго, убеждённые, что его храбрость перейдёт в них. Господи! – он обхватил голову руками, – до чего дошли? До воспевания людоедства!
Словом, надеюсь, понятно, почему я перестал встречаться с Вадимом Кожиновым. Он на глазах утратил оригинальность, независимость, прямоту в суждениях.
Я не читал его исторических штудий, которые из номера в номер печатал в девяностые годы «Наш современник». Слышал только, что он открыл в русской истории какое-то хазарское иго, которое было якобы много тяжелее для русского народа, чем татарское. Потом слышал уже от него о хазарском каганате, когда Кожинов выступал на семинаре поэтов, которым мы с Юрием Кузнецовым руководили на Высших литературных курсах при Литинституте. Вадим утверждал, что совсем недавно нашли какие-то записки руководителей хазарского каганата, где они, исповедовавшие иудейскую религию, приказывали приобщить к ней и народ Древней Руси. «И на каком языке написаны эти записки?» – спросил я. «Разумеется, на иврите», – ответил он.
Ну что на это можно было сказать? Ведь хазары – это тюркское племя, у которого был свой, вовсе не древнееврейский, язык. А думать, будто все, принявшие иудаизм, говорят на иврите, то же самое, как считать, что православные говорят только по-гречески. «Жулик!» – вспомнил я, как отзывались о Кожинове мои друзья. И с сожалением с ними согласился.