authors

1566
 

events

219284
Registration Forgot your password?
Memuarist » Members » Sofia » Из записной книжки филолога -1

Из записной книжки филолога -1

02.06.1953
Москва, -, CCCР
Это - моё фото на 5-ом курсе филфака МГУ

 I. "До" и "после" Лермонтовского семинара   Июнь 1953 года. Я подаю документы для поступления на филологический факультет МГУ, я - в стенах "альма-матер". Прямо с поезда, в белом бальном выпускном платье. Конкурс - 12 человек на место. Я немного колебалась: мне хотелось на журналистику, но там конкурс - 25 человек на место. Еще мне хотелось на романо-германское. Но я побаивалась. Поскольку ещё в Ульяновске учитель логики предупредил меня, что москвичи имеют репетиторов, а у нас даже не знали, что это такое. Но я люблю литературу! Значит - филологический факультет. 

 Как мы учились в студенческие годы? Как нам удавалось сочетать увлечения молодости с выполнением заданий?   По-всякому. Иногда - прекрасно, иногда личные переживания сильно мешали.   О наших выдающихся ответах на экзаменах ходили слухи и легенды.   Вот, например:  

Экзаменатор: - Что значит "Ренессанс"?   Студент: - Это лошадь Дон-Кихота.   

Или (мое собственное наблюдение): профессор Р. М. Самарин слушает ответ одной студентки русского отделения: 

  Студентка: -Таким образом автор развинчивает своего героя..   Самарин: -Что, что?  

 Студентка (нерешительно): - Развинчивает героя...   Самарин: - А как? (делает вид, что что-то отвинчивает). - В какую сторону? Вот в эту сторону или в ту?   Студентка трагически молчит...   

           Самарин считался очень строгим, но на этот раз сжалился и тройку все-таки поставил.   

            А шалости, розыгрыши? Ну конечно! Без них студенческая жизнь немыслима. Помню, как студенты из общежития, на первых порах помогая студентам-иностранцам изучать русский язык, научили одного из них приветствовать встречных по утрам в коридоре словами: "Доброе утро, мартышка".  

           Любовные истории потрясали наш курс. Некоторые случаи были очень драматичны, с различными перипетиями, как и положено в "лав-стори". Например, родители одного мальчика спрятали его паспорт накануне его похода в ЗАГС с дамой своего сердца. Пришлось ему выправлять новый документ и ждать. Он дождался: Любовь побеждала родительскую Волю.   

            О самых возвышенных филологических   историях - в абстрагировано-романтическом, литературно-обобщённом виде - я узнала, едва переступив порог четвертого этажа на Моховой, где мы занимались. Это было чуть ли не первого сентября 1953-го года. В коридоре висела газета об ИФЛИ - Институте Философии, Литературы и Искусства, который считался предшественником нашего филологического факультета в советскую эпоху. Почти весь состав ИФЛИ в 1941-ом ушел в ополчение, многие студенты и преподаватели погибли на фронте. Погибли также молодые, подающие надежды поэты Михаил Кульчицкий и Павел Коган.   Стихи Павла Когана я и запомнила. Это был его перевод из Гейне:  

            Богу равен, кто впервые, пусть несчастливо, - влюбился.   Но кто влюбится вторично, и - без счастья, тот - дурак.   Я - дурак, конечно, дважды: я влюблен и - без ответа...   Небо, звезды - все смеются. Я смеюсь. И - счастлив тоже.       

         Эта газета была для меня открытием о том, какие замечательные люди учились здесь недавно.     Ну, а о Гейне большинство из нас в 17 лет знали только понаслышке. Вообще наше школьное образование осуществлялось строго в рамках дозволенности. И когда однажды, возвращаясь в Москву из Ульяновска, я увидела в соседнем купе студенческую кампанию с гитарами, услышала их смелый, совсем не классический, репертуар, моему удивлению не было предела. И - восхищению тоже. Их смелостью. Они пели:   Нам электричество сделать все сумеет,   Нам электричество тьму и мрак развеет.   Не будет больше школ - мы так будем учиться,   Не будет пап и мам - мы так будем родиться!   Не будет акушеров, не будет докторов!   Нажал на кнопку - чик-чирик   И человек готов!  

            И вот еще: На заборе сидит кот: ой, здрасте!   И глотает кислород: ой, здрасте!   Много у нас вопросов! Каждый из нас - Утесов!  

          Мягко говоря - это были неформальные сочинения. Но очень привлекательные. А сколько раскованности... Я жалела, что не была на такое творчество способна.   Однако совсем другая, романтическая, выдержанная в печальных классически-грустных тонах песня - гимн нашего факультета, по-настоящему волновала меня, особенно вот эти слова: "Мы хотели с тобой найти в жизни счастья планету - мы прошли половину пути - ну, а счастья все нету".

            В 17 лет часто кажется, что половина пути позади... И что счастья - "нету".   Запомнилась ещё одна, чисто фольклорная песенка, правда, стилизованная кем-то под фольклор. Она была выбрана нами как опознавательный знак нашего курса. Это про некую Машку и её неверного возлюбленного, который, когда "дёвки" собрались его побить, клянется Машке в верности. Эта песенка осталась на всю жизнь в моем репертуаре. В качестве безальтернативного и победного шлягера. 

  К сожалению, у меня никогда не было той степени незастенчивости, которая позволяла бы, после окончания университета, хоть иногда, звонить нашим замечательным преподавателям, благодарить их, советоваться. Я этого не делала и не жду такого от своих теперешних выпускников. Но удивительно: в течение всей моей, теперь уже достаточно долгой, жизни, светлые лица наших преподавателей из МГУ всегда живут в памяти. Вспоминаются их слова, фразы, наставления, особо удачные лекции. Их способность прощать нам наше невежество, заносчивость, небрежность. Их поразительно уважительный тон по отношению к нам, студентам, часто - незаслуженно уважительный. Но этот тон приподнимал нашу самооценку, учил уважать окружающих, внушал, что ты - на многое способен. А потом и мы несли в жизнь такую же ноту уважения к людям.  

           Что касается всеми любимых преподавателей, Сергея Михайловича Бонди и Владимира Николаевича Турбина, - они обладали способностью видеть и передавать нам поэзию восприятия не только литературы, но и и - жизни.   Этих наших преподавателей я считаю легендарными, а встречу с ними - большой удачей своей жизни.   Владимир Николаевич Турбин был мастером блистательных метафор. Многие его метафоры и парадоксальные формулировки на всю жизнь западали в сознание, странно будоражили, заставляли соглашаться или - вести полемику.

            Тайный смысл одного парадокса я, например, открываю для себя всю жизнь: он сказал мне о "мудрости посредственности". Тогда перевернулись все мои представления об оценке человека: то, что мы порою клеймим словом "посредственность" - может оказаться на самом деле талантом жизни.   Недавно, в беседе со мной наша однокурсница ( а ныне -декан филологического факультета МГУ) Марина Ремнёва сказала мне о Турбине, что встреча с ним была самым ярким её впечатлением от филологического факультета: "Меня поразил его подход к литературе. Его взгляд на литературу произвел на меня такое впечатление, что я не решилась пойти в литературоведы, боясь быть недостойной его" Я спросила тогда, чем же он более всего запомнился? И она ответила: "Простотой. И неординарностью. Уже на первом занятии он задал нам вопрос:  "Чем объединены "Повести Белкина"? Почему Пушкин соединил эти, в общем-то, пять разных сюжетов под единым названием?". Мы тогда долго думали над ответом, но так ничего и не придумали. А на следующем занятии он объяснил нам: "В каждой повести главную роль играет случайность, от случайности зависит всё". Я поняла тогда, что сама случайность может быть главным героем литературного произведения. Он всем нам тогда задал планку, он поставил нам, студентам, мышление, научил думать нетрафаретно".  

           В начале 60-ых (благословенное время первой оттепели) вышла блестящая книжка В. Н. Турбина "Товарищ время и товарищ искусство". Мы все читали эту книгу, охотились за ней, дарили её друг другу. А Марина рассказала мне недавно, что она "не только читала эту книгу, но и присутствовала на разбирательстве этого издания на филологическом факультете. Я была тогда аспиранткой. Против Турбина выступали очень страшные люди - наши же преподаватели той поры. Хотелось зареветь от отчаяния. Почему-то вспомнились тогда строчки из стихов Маяковского: "Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр   случайно попавшую в челюсти фиалку".  

        После выхода этой книги начались для Турбина долгие годы замалчивания, гонений и непечатания. 

          В 80-ых годах я работала в редакции художественной литературы издательства "Московский рабочий" и пыталась утвердить в плане изданий новую книгу В.Н. Турбина. Меня вызвал директор и сказал: "Литературоведение? Зачем нам это, лапочка?". Незадолго до своей кончины, уже в период последних месяцев своей жизни, в перестроечные годы, Турбин снова принес нам заявку на книгу. Заявку утвердили, но нашего преподавателя уже не стало.   Он как-то мне сказал, во времена глухого застоя:  -- Я ведь терпелив, 20 лет жду своего часа. Меня нигде не печатают,   и терпение мое иссякает.   Он говорил, что считает себя биографом М. М. Бахтина и когда-нибудь издаст о нем книгу. Часто вспоминал, как пятнадцатилетним мальчиком работал почтовым служащим в почтовом вагоне, как тяжело и опасно было доставлять военные письма - порой под бомбежками. Он хотел когда-нибудь написать об этом. Но Турбина "замалчивали", он был неугоден.   

           Однако присущий ему юмор никогда не покидал его, и, следуя этой черте своего характера, Турбин вывесил на кухне портрет своего главного гонителя... среди связок лука, чеснока и бутылок с подсолнечным маслом.   Уже когда его не стало, на филологическом факультете вышло новое, расширенное издание книги нашего преподавателя "Пушкин, Гоголь, Лермонтов". А в журнале "Знамя" напечатали роман В.Н. Турбина " Я Воздвиг Памятник". Он работал над этим романом много лет и сказал как-то, что каждый филолог в душе хочет стать писателем. В этом романе я встретила свое имя – и была счастлива, как привету от любимого преподавателя.

       Я согласилась с  Турбиным в его оценке писательства, но и тогда, и сейчас считаю, что писать могут многие, но хорошо преподавать - это дарование редкостное.   

Нас воспитывали по принципу: "критика и самокритика - движущая сила нашего общества". Мы в этот принцип безусловно верили и на собраниях резко критиковали всех и вся, нисколько не сомневаясь в правоте коллективного мнения. Ведь, как сказал поэт: "единица - ноль, единица - вздор. Голос единицы - тоньше писка. Кто его услышит? Разве - жена. И то, если не на базаре, а близко". Критиковали, например, неуспевающих студентов, их внешний вид, подражание Западу, буржуазную моду, неучастие в общественной жизни и пр. Нас не учили, что всегда надо дать шанс провинившемуся, что не надо обрушивать на него грубый и беспощадный кулак общественного мнения. Дело ведь доходило и до исключения студентов.  

 Где же было таким гонимым искать защиты?      Да всегда у профессора Бонди. Он безоговорочно давал всем прекрасные характеристики - ну, например, писал о том, что данный студент подает большие надежды и в будущем непременно проявит себя на поприще науки... Да мало ли чего еще. Ему, правда, в этих случаях начальство не верило, но - документ есть документ. А мы с удивлением обнаруживали: дашь человеку шанс, не заклюёшь - и у него может появиться возможность взять второе дыхание. В преподавательской доброжелательности тоже проявлялась незримая педагогика С.М. Бонди.   Объясняя мне материал на одной из консультаций по моей курсовой работе о Пушкинском "Каменном Госте", Сергей Михайлович упомянул про ОПОЯЗ, в состав которого он входил в 20-30-ые годы, про гонения на это объединение, про особые приёмы, которыми пользовались критики-"разоблачители".   

Так, в 1937 году один из них напечатал в центральной прессе разгромную статью, которая могла бы наверное, дорого стоить Бонди : автор доносительства приписал Сергею Михайловичу слова, против которых он и возражал на своей лекции ( или - в статье?). Я наивно спросила, почему Сергей Михайлович, известный и уважаемый пушкинист, не написал опровержения в Центральную Прессу. "Но ведь все обо всем знали. Зачем же отвечать?"- ответил он.   Эти его слова я тогда не поняла и подумала: " Ведь за правду надо бороться до конца. Как Павел Корчагин" ( я выбрала Павла Корчагина, потому что в отношении Павлика Морозова у меня уже тогда были серьезные сомнения. Дело в том, что я боготворила своего отца и не представляла себе, как это - донести на него, на своего отца?).

          Но позже, когда я узнала, куда попадали люди, вступавшие в полемику с Центральной Прессой, ответ Сергея Михайловича стал мне вполне ясным...   Он страстно любил классическую музыку (его дочь и его жена были пианистками), он любил мелодику русского языка, русское стихосложение, онегинскую строфу, пушкинские ямбы и хореи, открытия опоязовцев. Как, наверное, мучительно было для него слышать речь нашего поколения - людей, воспитанных на канцелярском ("лагерном", как говорил Корней Чуковский) сленге.   Помню, как Сергей Михайлович на одном из семинаров рассказал нам о посещении хозяйственной лавочки, открывшейся возле его дома. Над входом туда висела новенькая вывеска: " Мыломоющие средства". Отстояв свою очередь - а мы тогда за всем стояли в очереди! - Бонди приблизился к продавщице. Как всегда при обращении к даме, он улыбнулся своей очаровательной улыбкой серебряного века и почтительно спросил:  -- Милая девушка, ну как же так, скажите своему начальству: это не по - русски - "мыломоющие средства"...   Ответ был неожиданным:  -- Не срЕдства, а средствА! (Сказано было с ударением на последнем слоге).  

 Мы уже закончили МГУ, когда Нина Шевчук, приехавшая из Венгрии, пригласила меня навестить вместе с нею Сергея Михайловича. Он жил тогда в бетонно-башенном доме, стиля " новый модерн образца 1966 года". Этот модерн, по сегодняшним меркам, - унылый слепок с архитектурных построек стран тогдашнего третьего мира. Но в 1966-ом данное железобетонное чудовище казалось нам шикарным намеком на будущую архитектуру космического века. И конечно, профессор Бонди должен был получить такое шикарное жилье (отдельная квартира с крошечной кухонкой) вместо своей двухкомнатной коммуналки на Чистых прудах, почти "у Харитонья в переулке".

Сам он шутливо рассказывал нам о первом визите управдома в эту их новую квартирку, который почтительно и философски произнес:   -Да-а, этот наш дом - только для высшей прослойки!   ( Для тех, кто уже, к счастью, этого не знает: "прослойкой" официально называли интеллигенцию, в отличие от почтительного - "рабочий класс").  

 Итак - мы в гостях у Сергея Михайловича.   Как всегда, Бонди был очень радушен. Мы сидим в своих модных тогда мини-юбках на этой самой кухонке (о, неизменный уют московской жизни!), пьем чай. А он рассказывает нам, может быть, о пустяке, - моде времен своей молодости.   Однако, дело в том, что любой пустяк, которого касался Бонди - это только видимый пустяк. А на самом деле -даже незначительная деталь такого рассказа ведет нас в духовное путешествие в неизведанное. Сейчас, на кухне у профессора Бонди, мы путешествуем в прошлый век, в его моду, в его эстетику, в его духовные ценности. И, как всегда, конечно, попадаем в гости к Пушкину (ибо, как я уже говорила, для Бонди с Пушкина "все началось и... закончилось").

Итак, профессор нам рассказывает о моде серебряного века, о длинных женских платьях, о "пушкинской" ножке в изящной туфельке, которую можно разглядеть благодаря приподнятому слегка краешку платья... всего за секунду, за миг, пока дама выходит из кареты или пролетки, или - из тихоходного автомобиля тех не техногенных лет. Далее он вспоминает о том, как его юношеское воображение дорисовывает по  внезапным поэтическим намекам - красоту Прекрасной Дамы. Нам, мне и Нине, конечно, немедленно хочется, чтобы наши мини-юбки стали хоть чуть-чуть длиннее, романтичнее.   Но все равно - мы дети своего века. Мы носим мини-юбки, бижутерию, говорим "раздевалка" вместо "раздевальная комната", "столовка", " кайф".

           Одновременно наши почтенные профессора ( а раньше надо было сказать "профЕссоры") объясняют нам, что лексика каждого языка пополняется за счет сленга. И, в конце концов, сам Бонди состоял в том ОПОЯЗе, в котором был и Маяковский, самый яркий словотворец двадцатого века. А уж он-то отошел от канона так, что канона почти и не видно. Значит -да здравствует и сленг тоже! Это так смело и так раскованно!   Но мы не только дети сленга 50-60-ых - мы также и дети ХХ-го съезда, мы живем в период первой оттепели, и Хрущев уже сказал на всю страну о культе личности и о том, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Значит, это именно мы будем "строить и месть в сплошной лихорадке буден". А "строить и месть" в длинных платьях с замысловатыми прическами невозможно. Мода социальна. Но как все-таки жаль, что век красоты, декаданса и эстетизма ушел без возврата!   Все это (очень, правда, коряво), мы постарались объяснить своему профессору. Наверное, его позабавили наш объяснения.

 Бонди, без сомнения, был нашим любимейшим преподавателем.    А какими были мы, студенты, в смысле нашей внутренней жизни, наших воззрений, предпочтений?   Мы были разными: добрыми и злыми, умными и не очень. Но главное - мы были в чём-то - "хунвейбинами", правда, не осознавая этого (Маленькое отступление: недавно на лекции я употребила это слово: "хунвейбины". Оказалось, что сегодняшние восемнадцатилетние такого не слыхали).   Мы были этими вышепомянутыми яростными существами, зажигательными комсомольцами, раз и навсегда уверовавшими в то, что и они сами, и их идеология - непогрешимы. Потому что "молодежь - барометр партии", и мы были убеждены тогда, что на общем комсомольском собрании можно решить все вопросы, в том числе - и личные.

 Это называлось - разобрать чье-либо персональное дело (например, заставить жениться, вынести выговор, осудить, исключить). Правда, наши жестокие сердца можно было смягчить, если исключенный поработает годик на заводе и принесет хорошую характеристику с производства. Или, например, расплачется. Или - покается (только искренне, так, чтобы мы поверили).  

 У нас не разрешалось девушкам носить брюки, это считалось буржуазным, осуждали за это. Называли таких "стилягами". В фильме Валерия Тодоровского "Стиляги" хорошо показан ужас гонений на таких отчаянных и невинных ниспровергателей запретов. Против девушек, носивших брюки, "принимали меры". Стиляг мужского пола тоже преследовали и критиковали, как умели: выговоры, карикатуры в газете, разоблачающие стихи и пародии в факультетских и центральных газетах, по радио и по телевидению, высмеивающие сценки на праздничных студенческих вечерах.   Запрещалось после одиннадцати вечера оставаться в комнатах общежития, если ты в гостях. Заграничная одежда тоже не приветствовалась, так же как и джаз. Но он всё равно звучал в наших общежитиях. Кому-то это не нравилось ("Ты - "не наш человек", джаз - это буржуазная музыка, была даже песенка: "сегодня ты играешь джаз, а завтра - родину продашь"). А как я любила "Серенаду солнечной долины"!   

Но всё же ветерок первой оттепели разрушал постепенно часть запретов.   На факультете училось уже много иностранцев - посланников дружественных компартий. Они были немного иначе одеты, привезли с собой пластинки Элвиса Пресли, записи самбы, румбы, ча-ча-ча. Мы поначалу не умели танцевать под эту музыку, но с восхищением смотрели, как итальянцы и югославы исполняли рок-эн- ролл, и еще что-то, немыслимо раскованное, чуть ли не танец с кинжалами. А я еще в школьном кружке старательно изучала чинные бальные танцы - вальс-бостон, па- де - патинер, па-дэ -труа и па-д-эспань, полагая это совершенно необходимым для университетской жизни. Пришлось переучиваться.   Раскованные танцы - ладно, а вот дальше стало происходить нечто уж совсем немыслимое: некоторые вступали в браки с иностранцами!   К такой свадьбе стала готовиться и моя красавица сестра Женя (она училась на два курса младше). Руку и сердце ей предложил итальянец Бернардино (Дино) Бернардини.   

        Созвали общее комсомольское собрание курса, чтобы осудить мою сестру за её решение вступить в брак с иностранцем (хоть Бернардини и итальянский коммунист, и отец его - известный антифашист, а все же - кто его знает?). Во всяком случае, собирались всё-таки поговорить с невестой, вдруг откажется от своего выбора?   Женя, зная энергетику и пафос подобных мероприятий, на собрание не пошла. Однако попросила одного своего однокашника, с которым дружила, Колю Рубцова, сказать какие-либо слова в свою защиту и, если получится, сбить яростный тон разоблачений со стороны самых активных критиков.   Коля был хороший друг, и сказал следующие слова, по-детски наивные, но самоотверженные: 

            -Вот вы все Женю осуждаете. А Тургенева читали? Зачем Елена поехала за Инсаровым в Болгарию? Да чтобы там делать вместе с ним РЕВОЛЮЦИЮ!!!   Аргумент был неожиданным и непререкаемым. Он сразил неприятелей наповал. Страсти поутихли. Экспорт революции! Как будущий Че Гевара! Это было романтично... Хотя, вряд ли есть на свете люди, менее приспособленные для революционных деяний, чем моя сестра.   Итак, первый тур в битве за идею был проигран. Тогда вызвали из Ульяновска, для сурового разговора, мою маму, Зинаиду Игнатьевну, в прошлом - пламенную комсомолку двадцатых годов.   Предстояло объяснение.

          Задача осложнялась тем, что непосредственно жениху высказывать какие-либо возражения не стоило, всё-таки он -посланец Итальянской компартии. Дело было тонкое. Предпочтительнее всего было расстроить этот брак материнским несогласием. Вот для таких возражений и вызвали мою, как им казалось, провинциально-пугливую мать.   О, они не знали, что такое быть комсомолкой двадцатых годов из подмосковного поселка Железнодорожный.

          Например, они не знали, что такое состоять в комсомольской ячейке и любить "мещанского" поэта Сергея Есенина. Да еще и не отречься от него, когда тебя заставляют сделать это под угрозой исключения из комсомола. Да еще и спросить своих судей из ячейки, так, простодушно: читали ли они Есенина... Оказалось -никто  из комсомольцев не читал, но все равно осуждал -ведь в газетах про Есенина писали: "кабацкий поэт"! А газетчики всё знают совершенно точно. В ответ тогда  Зинаида почитала им наизусть "собаку Качалова", "Свищет ветер", покорно спросив: "ну, что тут может развратить?". Тогда, в 1923-ем году, ей удалось смягчить непреклонные сердца своих соратников по комсомолу и отделаться только строгим выговором, да еще приказанием снять со стены портрет поэта-"отщепенца". Она подчинилась. Портрет со стены сняла, любовалась им тайно. Ведь любить Есенина ей никто не мог запретить.   А теперь ее дочери хотят запретить любить итальянца-коммуниста. Ну, уж нет! Не в характере Зинаиды Тюриной, дочери Георгиевского кавалера, было подчиняться абсурду.

           В то же время она понимала, что это дело напролом выиграть невозможно.   Она хорошо подготовилась, и на первый же вопрос: "Как же вы так воспитали свою дочь, что она вот за иностранца собралась замуж, в капиталистическую страну поедет ?", - моя мама, Зинаида Игнатьевна, ответила (надо заметить, что она участвовала в комсомольской самодеятельности города Железнодорожный, тогда - Обираловка - и умела произносить речи весьма пламенно и правдиво, по системе Станиславского):  

            -Это я у вас хочу спросить, куда вы смотрели. Я-то вам ее сюда в Москву учиться прислала. Девочке в семье были привиты хорошие взгляды. Как же вы работаете с молодежью? Мы вам детей своих, можно сказать, доверяем, надеемся на вашу воспитательную работу, а вы вон как. Что же это у вас за воспитательная работа? Это одна халатность, а не работа с молодежью.  

           Больше ее ни о чем не спрашивали. Отпустили с миром.   А вскоре Дино и Женя сыграли студенческую свадьбу.   Правда, не обошлось без сложностей. Дело в том, что Женя закончила филфак на год раньше, чем Дино. По закону, как замужняя женщина, она могла остаться с мужем, в Москве. Но наш отец сказал: "Нет, Женя, отработаешь государству за свое обучение в поселке, под Ульяновском".   Молодой супруг приехал к тестю, пытаясь его уговорить:  

       -Александр Борисович, ведь Женя может от распределения отказаться, как замужняя женщина.  

           Ответ был суров:   -Нет, Дино, это нам не подходит.   -Но ведь по закону она может остаться в Москве, жить с мужем, у меня комната в общежитии на Ленинских горах...   -        

            -Нет, Дино, это нам не подходит. Государство ее учило, она должна отработать...  

            Пришлось ему вернуться в Москву ни с чем. А Женя поехала на год учительствовать в посёлок Вешкайму, Ульяновской области.   Это был интернат для неблагополучных детей. Дети полюбили ее. Она делала с ними теневой театр, рассказывала про Москву, у нее была ангельская внешность. Целый год на уроках труда они, под ее строгим присмотром, вырезали фигурки для показа спектакля "Кот в сапогах", наклеивали их на картон. Работа требовалась филигранная. Но в конце года была премьера. Кукловодами был сами дети. В тот день весь интернат был счастлив.   

          Одно только ребят не устраивало: карманы на пальто доброй и красивой учительницы из Москвы были слишком, по их просвещенному мнению, большими. А все непривычное попадало под слово "стиляга". Со стилягами боролись по радио. А тут - у преподавательницы - стиляжьи карманы. Да еще у любимой преподавательницы!   С этим необходимо было бороться. Чтобы вернуть ей человеческий, вешкаймский, облик, все средства были хороши. Можно было даже "нечаянно" попасть снежком по карману.  

            Но один мальчик, очень сильно привязавшийся к московской учительнице, решил действовать методом просьбы и убеждения. Во время ежедневного гулянья он устраивался на заборе и два часа, без остановки, с высоты своей позиции, убеждал:   -           -Явгень Ляксанна, а, Явгень Ляксанна. Вы утпорите карманы-ти, а?   

            Как тут не вспомнить выражение А. И. Герцена: "Любовь, господа, гораздо догадливее ненависти?". Он не кидался снежками, он - убеждал и тем самым оберегал ее от опасности прослыть стилягой, погубить себя в общественном мнении станции Вешкайма.  

           Однажды чья-то сдавшая в интернат своего ребенка мама позвонила ему откуда-то. Это было диковинное событие. Весь интернат сбежался в фойе посмотреть на счастливчика, чтобы присутствовать при эпохальном сюжете.   Больше, в течение года, никто из близких детям не звонил и не появлялся.   

           Моя сестра никогда не жалела о суровом решении отца, позволившего ей послужить, хоть немного, обездоленным детям.   Но все равно, год закончился, наступил срок расстаться с интернатовскими детьми, с поселком, с другими молодыми учительницами, приехавшими в Вешкайму по распределению, после окончания Ульяновского пединститута.   Их она тоже всегда помнила. Их преданность детям, фольклорные изыски, знание народных этикетов. Например, если вслед за тобой идёт парень, желающий познакомиться, следует гордо продекламировать, почти не глядя в его сторону: "Не подкашливай рублями, своя трёшница в кармане".  

    ...Впереди у  Жени была Италия, рождение сына Марка (теперь живет в Москве, билингва и синхронный переводчик). Конечно, хотя она и закончила отделение русского языка и литературы, в Италии она в совершенстве выучила итальянский язык и, вернувшись в Москву, стала переводчиком в издательстве "Прогресс", преподавателем итальянского языка.  

            С самого первого посещения аудиторного корпуса МГУ на Моховой появилось обстоятельство, которое тревожило мою душу.   Это была малозаметная табличка из черного металла, висевшая у входа в так называемый "новый" корпус МГУ. Она оповещала, что здание построено в 1833-36-ом годах архитектором Евграфом Дмитриевичем Тюриным. Фамилия моей матери тоже была - Тюрина. Только много лет спустя, занимаясь родословной и найдя общих родственников, я установила, что отец Евграфа Дмитриевича, архитектор, "вечноотпущенник" фрейлины Измайловой, Дмитрий Андреевич Тюрин - наш общий предок. Евграф Дмитриевич Тюрин приходился родным братом моего прямого предка Леона Дмитриевича Тюрина. Кроме Университетского корпуса, церкви Св. Татьяны и библиотеки при нем, Евграф Тюрин выстроил Богоявленский храм в Елохове, возвёл собственный дом доме на Знаменке, 5, где сейчас... галерея А. Шилова (В прошении Тюрин написал: "дом сей будет украшением Боровицкого холма"). Он восстанавливал Архангельское, Демидовский дворец (ныне -Президиум Академии наук).

           Еще до братьев Третьяковых Евграф Тюрин пытался подарить Московскому Университету уникальную общедоступную галерею из своей коллекции.   Коллекция его состояла из 415-ти картин "всех художественных школ Европы" Но, видимо, эта демократическая идея опережала свое время - место для галереи не было выделено.   Обо всём этом я написала в монографии "Евграф Тюрин, архитектор и коллекционер", вышедшей в 2005 году в Издательстве УРАО.

         Общение  со студентами  дарило  мне самые различные открытия жизни.   Помню, например, Аню Масс, дочку известного театрального сценариста Владимира Масса. Она училась на заочном, мы познакомились и дружили. Она жила в знаменитом Вахтанговском доме, в Левшинском переулке. Анна доставала мне билеты в Вахтанговский театр и рассказывала чудесные "Вахтанговские" истории из 20-ых годов. Например, как в голодной и холодной Москве тех лет актрисы студии, боготворя своего режиссера Вахтангова и зная, что ему нравятся их наряды типа "черная юбка и белая блузка", ухитрялись каждый вечер кипятить в золе свои единственные белые кофточки, крахмалить их, а утром - гладить горячим чугунным утюгом с раскаленными углями внутри. Да что там блузки! Как рассказывала Анна - прикажи он только им всем  броситься из окна - все бы и бросились. Такое было отношение к кумиру.   

         Дочка известных кинорежиссеров-документалистов Марина Челакова, тоже заочница, рассказывала мне о киносъемках, водила на выставки импрессионистов - с тех пор это мое непреходящее увлечение. Про напившихся молодых людей Марина говорила: "натюрморт". Это выражение мне казалось словесным изыском, которым щеголяли истинные москвичи еще со времен по-своему раскованного серебряного века. Хотелось тоже сказать кому-нибудь небрежно: "натюрморт". Но было некому.   

          Света Митина приглашала в свой дом - рядом с кинотеатром "Ударник", позднее его называли "дом на набережной". Ее отец был известный академик философии. Их квартира поражала мое воображение своим масштабом, мягкой мебелью, обитой черной кожей, и огромными книжными полками. Строгость и громоздкость казенной мебели в их квартире напоминала мне интерьеры известных картин и фотографий на тему "Ленин в Кремле". Библиотека была огромна, и Света давала подружкам любую книгу домой. Правда, взрослые велели ей вести запись "абонентов".

             Ведь книги были в огромном дефиците, по Москве даже ходили стишки: " Не шарь по полкам жадным взглядом, здесь книги не даются на дом. Тот безнадежный идиот, кто на дом книги раздаёт".   В их огромной квартире, по моде тех времен, кухонка была крошечная. Но - в ней стоял небольшой рефрижератор ( диковинка тех лет! Я впервые такое увидела), а в нем - продукты из так называемой "кремлевки", и даже - готовые обеды оттуда же. По необычайно низкой цене - на всю семью и даже - на гостей - хватало. Их брали по талонам из "кремлевской столовой", филиал которой находился здесь же, рядом, в подвале гастронома, кажется. Света угощала меня сервелатом, а это была уж подлинная диковинка.  

           Много позже, уже в 80-ых, мой однокурсник Дмитрий Урнов расскажет мне, как он был на конференции любителей фантастического романа - предостережения Дж. Оруэлла "1984" и повести-предостережения "Скотный двор". На конференцию собирались, кажется, раз в пять лет, - обсудить, что же сбылось в СССР из предсказаний писателя. Многое сбывалось, но в такую из ряда вон выходящую практику, как распределение продуктов, никто из иностранцев поверить не мог. Почему в ХХ-ом веке  такое возможно?  Что это за подвал с финской колбасой и копченой рыбой, с маринованными огурцами и краснодарским чаем? Ведь на Западе это без проволочек может купить каждый клерк?.. А здесь вот -на правительственных "чайках"...( По этому поводу однажды пошутил писатель Леонид Лиходеев: "Слетаются голодные чайки"). 

           Но Урнов, зная, что именно эти из ряда вон выходящее подвалы с продовольствием "для избранных чиновников" существуют в СССР,- на фоне пустых прилавков в обычных магазинах, - ждал дискуссии... Ждал с ужасом, ибо, по Пушкину (см. письмо Вяземскому, май 1826г.): можем сами ругать отечество, но нам досадно, когда это делает иностранец.

          Помощь пришла, откуда он и не ждал. Самый яростный из нападавших иностранцев вдруг громко заявил: "Такого не может быть. Это, наверное, единственное, в чем Оруэлл ошибся!". Вот как бывает.   

      Друзья приглашали нас в общежитие на Стромынке, на концерты артистов Большого театра. Это было незабываемо.   На сцене студенческого клуба на Моховой играли актёры Вахтанговского театра и театра им. Моссовета. Блистали легендарные Мансурова и Марецкая.   Здесь же я увидела первый в моей жизни капустник, очень смешной для наших пятидесятых: сюжетом его был... не удивляйтесь...советский стриптиз!   

           На сцену выходила симпатичнейшая, по русской моде - русая и крепко сбитая (коня на скаку остановит), девушка. Все, как положено - валенки, телогрейка, шапка-ушанка.   Звучала несколько развязная музыка. Девушка одаряла зал обаятельной, неотразимой, но всё же - извиняющейся улыбкой, на ходу делая несколько скованных па. Правда, с небольшим, но - тоже извиняющимся, намеком на развязность.   Затем, как бы нехотя, она скрывалась за ширмой. Музыка звучала всё призывнее и все громче. Публика видела, как эта невидимая стриптизерша вешала на кромку ширмы, один за другим, элементы своей одежды. Саму девушку не видать. Только - свешиваются ватник, шарф, ушанка. С краешка ширмы, на полу, невидимая рука артистки выставила валенки. Музыка гремит. Это - кульминация. Затем так же невидимо происходит одевание. Зрители - в курсе процесса, так как вещи исчезают в той же невидимой последовательности.   Наконец, - заключительные аккорды, и улыбающаяся, обаятельная стриптизерша, в полной прежней амуниции, выходит из-за ширмы. Она удаляется все с той же привлекательно-призывной улыбкой и скованно-несмелыми па, не лишёнными претензий на отчаянную смелость.

Некоторая оттепель ознаменовалась  в 1957 году неделей французского кино. И, по слухам, обожаемый всеми Жерар Филипп     побывал в ЦУМе, удивился нашему "ширпотребу", накупил грубоватых женских ночных рубашек и другого сногсшибательного женского белья, рассчитанного на наши морозы и еще - на послевоенную нашу бедность... А потом устроил в Париже выставку всего этого. О, напрасно и неосмотрительно он это сделал!   

Но… откуда же ему было знать о разящем русском народном юморе? Вспомним Гоголевское: выражается крепко русский народ.... Вот народ и выразился: с тех пор самая теплая принадлежность дамского таулета, рассчитанная на тридцатиградусные морозы, с начесом из байки, называлась, ни много ни мало - жерары. ("Вот вчера купила себе в ГУМе жерары"). Правда, это время подобных товаров - ушло, как вздох. А блестящее имя блестящего актёра оказалось прикованным к высмеянным им шедеврам советского "десу".   

Помню ещё, как однажды в клубе на Моховой был вечер, на который все стремились попасть. Это был визит редакции французской коммунистической газеты "Юманите". В составе делегации были Эльза Триоле и Луи Арагон, а сопровождала их таинственная Лиля Брик, вошедшая в наши сердца вместе со строками Маяковского: "Лиличка! Вместо письма" и еще - " Если я чего написал, если чего сказал,- тому виной - глаза-небеса, любимой моей глаза: круглые, да карие, горячие до гари...". Я почти ничего не слышала, о чем говорили, все разглядывала Лилю Брик. Помню только один вопрос из зала: "Почему в Вашей коммунистической газете "Юманите" так много, по буржуазному образу и подобию, - рекламы? Помню и ответ: "А потому, что надо кушать". Это было мало понятно в те времена: "Разве можно, - думали мы, - желание "кушать" осуществлять путём печатания пошлого рекламного буржуазного текста?" Но как  теперь все изменилось - реклама нас теперь буквально преследует.   А тогда... Вот Она, "Лиличка вместо письма", сидит почти рядом. Божество Маяковского. Рядом со мной!   О том, что появлялось и другое божество, нам пока знать было не положено. Но очень скоро ветер оттепели принесет нам это познание.

На вечерах декламации, которые стали устраивать двое наших любителей этого жанра - Валентин Непомнящий и Алла Бирюкова, прозвучали доселе не публиковавшиеся в Советском Союзе стихи Маяковского "Татьяне Яковлевой".

 Валентин Непомнящий вскидывал копну своих черных кудрей и, обжигая публику своим горящим, синим, полыхающим взглядом, гордо читал:   Я все равно   Тебя когда-нибудь   Возьму!   Одну - или вдвоем   С Парижем!!!   Это было таинственно и требовало пояснений. Их не было, и оттого все воспринималось еще острее.   Алла Бирюкова читала Блока. Потом снова Валентин Непомнящий- он читал "Кёльнскую яму" Бориса Слуцкого: 

         "О бюргеры Кёльна, да будет вам срамно! О граждане Кёльна, как же так? Вы, трезвые, честные, где же вы были, Когда, зеленее, чем медный пятак, Мы в Кёльнской яме с голоду выли?"   А потом Непомнящий неподражаемо и романтично пел: "Выпьем за Марикиту, дочь звонаря в Толедо, в танце - как ветер, в любви как пламя, лучше и краше девушки нет в Севилье, во всей Севилье". Это четверостишие, как раз, было для меня вполне приемлемо: почему же не похвалить девушку? Но последующий куплет казался мне совершенно надуманным и каким-то нежизненным: "Выпьем за Маргариту, дочь звонаря в Малаге, - та, что сегодня любит, конечно, лучше и краше той, что вчера любила, вчера любила...".

         Все прекрасные строки, поэтические и прозаические, услышанные в юности, остаются в душе на всю жизнь. Спасибо тебе, филфак МГУ!  

 

09.09.2017 в 08:36

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Legal information
Terms of Advertising
We are in socials: