Ярославль, 30/17 марта.
Ох, как устала. Точно не двести верст по железной дороге проехала, а прошла тысячу пешком. И как скверно на душе. Когда думаешь -- какая масса усилий и денег тратится на образование всяких умственных убожеств и ничтожеств потому, что они родились от состоятельных родителей; с какой бы пользой для страны могли быть употреблены они иначе!
Когда извозчик повёз меня с вокзала в гимназию, дорогой он выболтал все новости города Извольска вообще и гимназии в частности.
-- Сказывали, инспектор новый, -- из Питера... ве-ежливый такой... подтянет, говорят, распустил, знать, старый-то гимназистов больно.
Я с тревогой соображала, поладит ли мой братец со столичным педагогом и имеют ли какие-нибудь отношения его неприятности с воспитателем, у которого он помещён на пансион, с новым инспектором... Старый, тот, который был тому два года назад, когда я переводила брата в эту гимназию, был человек простой и недалёкий. Теперь этот... да ещё из Питера... как-то надо будет с ним говорить? Чего придерживаться?
Извозчик подъехал к гимназии. Я поднялась по лестнице в приёмную. Служитель пошёл "доложить" инспектору. Через несколько минут дверь отворилась, и на пороге показался человек среднего роста в золотых очках и форменном вицмундире щеголеватого, столичного покроя. Лицо его с высоким покатым лбом, прямым, выдвинутым вперёд носом, тонкими поджатыми губами, так и дышало той своеобразной неутомимой педагогической энергией, которая выражается в умении "следить" и "подтягивать". Его глаза, казалось, видели насквозь всё существо ученика и даже его ум и сердце.
"Поладит ли с таким наш Шурка?" -- мелькнула у меня в голове тревожная мысль.
И, стараясь произвести как можно более благоприятное впечатление, я грациозно поклонилась, улыбнулась.
Чиновный педагог, видя хорошо одетую молодую даму в трауре, да ещё приезжую, не захотел ударить лицом в грязь.
Он тоже приятно улыбнулся, поклонился с утончённой любезностью, придвинул кресло.
-- Чем могу служить?
-- Я сестра воспитанника вашей гимназии... Он переведён сюда два года назад. У него вышли неприятности с воспитателем. Мать наша очень больна и послала меня узнать, в чём дело.
Улыбка бесконечного снисхождения промелькнула на губах педагога.
-- И вы из-за этого приехали сюда? о, помилуйте, стоило ли беспокоиться!
-- Но брат писал такие письма... мы перепугались...
Он улыбнулся ещё ласковее и снисходительнее: чего, мол, вы там перепугались... Это просто так, ничего, не бойтесь...
-- Да-да, есть грешки за вашим братцем. Знаю я его историю... Впрочем, его поведение и учение теперь стало несравненно лучше. Все эти четверти у него за поведение "пять". "Пять", -- повторил он многозначительно и с ударением.
-- Можно надеяться, что он кончит курс? <...>
-- Это теперь вполне от него зависит: если дело будет обстоять так же, как теперь, -- кончит, если нет -- пусть на себя пеняет. Вы думаете, легко справляться с подобными натурами?
"Да что вы делаете, чтобы справляться с ними?" -- хотелось мне поставить вопрос прямо и откровенно, но зная, как строго охраняются тайны чиновно-педагогической лаборатории, благоразумно удержалась. И поэтому сочувственно поддакнула:
-- О, да, -- я вас вполне понимаю.
Это польстило инспектору.
-- Поговорите с Никаноровым. Что у него вышло с вашим братом, -- мне неизвестно, только можете быть спокойны, на его перевод в седьмой класс это не будет иметь влияния. Частные отношения воспитателей с воспитанниками вне стен гимназии нас не касаются, -- проговорил он тоном великодушного благородства и посмотрел на меня, как бы желая узнать -- в состоянии ли я понять и оценить эту свежую струю новых воззрений, привезённых из столицы в провинциальное болото.
-- Такое беспристрастие делает вам честь... это здесь такая редкость, такая новость... спешила я попасть ему в тон. Педагог был очарован и растаял окончательно.
-- Что поделаешь... Стараемся по мере сил... Поговорите, поговорите сами с Никаноровым. И знаете, я бы советовал вам взять домой брата... теперь он и ярославскую гимназию кончит...
-- К сожалению, это невозможно -- у него в гимназии уже установилась очень скверная репутация... Мне хотелось скрыть от этого человека наши тяжёлые семейные обстоятельства.
-- Ну вот, полноте, какая там репутация! Ведь он ушёл оттуда из 4-го класса, вернётся в седьмой... Факт говорит сам за себя и сразу создаст ему лучшую репутацию.
-- Но есть и некоторые семейные обстоятельства. Мать очень больна, у неё неизлечимая болезнь, ей нужно спокойствие, а брат своим резким характером и выходками будет её раздражать; вы можете понять, что мальчики ничего не смыслят в женских болезнях, -- объясняла я, внутренне страдая от того, как мало было чутья у этого человека. Не могла же я сказать ему всю правду: что брат с детства был нелюбимый сын, и его от природы далеко не кроткий характер немало способствовал тому, что мать в конце концов возненавидела его и рада была отделаться, бросить в другой город, как только увидела, что он плохо идёт в ярославской гимназии.
-- М-м... Но отчего же у него такие отношения с матерью? -- бесцеремонно продолжал педагог свой мучительный допрос.
-- Очень понятно. Вот и вы говорите, что с ним трудно справляться, а для него вы чужие; со своими же он стесняется ещё меньше. Всё это очень тяжело, очень неприятно, но что же поделаешь... разные бывают натуры.
-- Да, разные, разные, -- сочувственно вздохнул инспектор и встал, протягивая руку. -- До свиданья. Так переговорите же с Никаноровым и успокойте вашу матушку. Честь имею кланяться.
Я поехала к Никанорову. Это человек добрый и умный -- пишет по педагогическим вопросам, прекрасный отец семейства и очень тактичен... даже чересчур. Брат живёт у него уже второй год. Никаноров встретил меня по обыкновению ласково и сдержанно. После неизбежного разговора о загранице я перешла к щекотливому вопросу о брате.
-- Не знаю, не знаю -- он недоволен житьём у меня, это очевидно. Нервен, озлоблен -- на что, не понимаю. Положим, он переживает теперь такой возраст... В декабре он был болен и страшно испугался, я тоже.
-- Что с ним было?!
-- Этого я вам не скажу... вы всё-таки девушка.
И сколько я ни упрашивала Никанорова отбросить в сторону предрассудки и говорить со мной так же свободно, как если бы я была медичка, -- он стоял на своём.
-- Нет, не скажу... Всё-таки вы девушка. Я писал вашей матери.
"Ну, напрасно; такой матери всё равно незачем писать", -- с досадой подумала я. И сколько мы ни говорили -- я никак не могла понять причины неудовольствия брата. Никаноров пожимал плечами, беспомощно разводил руками с видом угнетённой невинности: видите сами, как трудно с таким характером. И так как брат платит ему за пансион довольно высокую плату, то я ясно увидела его тактику. Ему не хотелось самому ничего говорить против брата как выгодного пансионера, и в то же время он не хотел показать этого мне. Поэтому он избрал позицию среднюю: всё сваливал на брата, на его капризы, оставаясь сам в стороне. Я была в очень затруднительном положении, и кто прав, кто виноват -- становилось невозможным разобрать.
-- Скоро придёт из гимназии ваш брат. Поговорите с ним сами, -- сказал, наконец, Никаноров, провожая меня в его комнату.
Ждать пришлось недолго. Высокий юноша с ранцем на спине вошёл и небрежно швырнул его в угол.
-- А-а... -- протянул он, увидев меня.
Я радостно бросилась к нему на шею. Как-никак, а всё-таки очень люблю этого юношу, который причинил мне столько горя и хлопот.
-- Шура, милый, здравствуй, я...
Он высвободился сильным жестом из моих объятий, передернул плечами и сел.
-- Без нежностей, пожалуйста. Из дому? Маменька послала разбирать мои дела с Никаноровым?
Он расставил ноги, упёрся руками в колено и смотрел на меня в упор. Серая гимназическая куртка оттеняла его свежее, миловидное лицо, которому не хватало правильности линий.
Голубые глаза сверкнули из-под тонких чёрных бровей:
-- Так вот мой ответ: убирайся отсюда с чем пришла!
Я пробовала успокоить его, уверить, что и не думаю вмешиваться в его дела, что только исполняю поручение.
-- Ну, хорошо, я отвечу, -- сказал, наконец, брат и вдруг заговорил патетическим тоном: -- Живу я у Никанорова уже второй год, и он обращается со мною точно с чужим. Мне так тяжело. Поэтому я хочу бросить его и уйти к другому. Я не хочу у него жить. Нельзя сказать, что мы поссорились, но мы и не сходились.
Я знала, что Никаноров строг и не одобряет увлечения брата театром. Поэтому надо было проверить, насколько брат искренен, и не играет ли ловкой комедии, чтобы перейти на житье к другому, более снисходительному воспитателю.
-- Шура, милый, но если тебе так тяжело живётся -- отчего ты не напишешь мне? Ведь ты знаешь, что я всегда готова помочь тебе чем могу.
-- Я тебе ещё прошлым летом сказал, что не хочу с тобой иметь дела -- раз и навсегда. Ты мне не сестра.
-- Так ты ещё помнишь эту глупую ссору? Пора бы забыть, я успела даже совсем забыть, в чём дело, -- с удивлением сказала я.
-- Она забыла! скажите, пожалуйста! Рылась в моих бумагах, читала мою драму, -- и потом ещё станет уверять, что забыла! -- вскричал брат тоном прокурора, уличающего преступника. Он был наивно убежден, что всякая мелочь всю жизнь важна и её необходимо помнить. Ему и в голову не приходило, что в Париже, в университете -- можно было забыть об его тетрадках.
-- Шура, да ведь я тогда же сказала тебе, что перерыла твой ящик по ошибке, -- никакой твоей там драмы не читала и не видала...
-- Врёшь!
-- Шура?!
-- Врёшь, подлая лгунья! Нечего выворачиваться. Как я тебе сказал, -- ты мне больше не сестра,-- так и будет. И ни ты, ни твоя заграничная жизнь меня не интересуют, и дела мне до тебя никакого нет.
Я совсем растерялась. Эта сухость и грубость натуры сказывалась в нём с детства и к восемнадцати годам только развились. Напрасно старалась я доказать ему, что это глупо, что я неспособна на нечестные поступки, приводила в доказательство любовь и уважение, которыми пользовалась на курсах. Брат был непоколебим.
-- Ну, как хочешь, -- сказала я наконец, -- я не стану насильно навязывать тебе братских чувств. Но раз мать меня послала узнать о тебе -- надо же сказать ей что-нибудь.
-- Можешь передать ей, что я решил гимназию кончить -- я теперь пришёл к этому убеждению, -- со снисходительною важностью произнёс брат.
Он пришёл к этому убеждению только в восемнадцать лет, после девятилетней борьбы с учащим персоналом двух гимназий, кое-как, правдами и неправдами добравшись до шестого класса.
-- Наконец-то!
Брат не понял сарказма моего тона. И весь преисполненный важности от природы ограниченного человека, нахватавшегося "верхушек", продолжал:
-- Я готовлюсь к сцене или к опере, ещё не знаю куда. У меня, говорят, прекрасный баритон. Но в императорское театральное училище, если без среднего образования, надо держать конкурсный экзамен. А мне не выдержать. Так уж лучше гимназию кончу. Так маме и передай. Пусть она не беспокоится.
-- Хорошо. Передам.
-- Ну, а теперь -- и разговаривать больше не о чем. Можете отправляться.
Эта дерзость, это самодовольство, самоуверенность ограниченного ума -- до глубины души возмутили меня. И мне захотелось доказать ему, что в сущности он сам не прав, что вся его жизнь построена на несправедливости закона.
-- Ты обвиняешь меня в нечестности, а честен ли ты сам?! Подумай только: мы, сестры, получили наследство после отца только седьмую часть, тогда как ты и брат Володя -- всё остальное. Ты можешь учиться и платить дорого за пансион только потому, что у тебя денег вдвое больше нашего, тогда как мы, сестры, -- как учились? и где? -- По самым дешёвым ценам, без новых языков. На что ты тратишь свои проценты? На театры, на извозчиков... тогда как я в Париже едва свожу концы с концами, и всё-таки мне не хватает годового дохода, беру из капитала. А ведь мы дети одного отца. Вот ты и подумай -- раз ты спокойно пользуешься своими деньгами, которые дал тебе устаревший закон о правах наследства -- честен ли, справедлив ли ты сам?
-- Ф-ф-ью! Вот она о чём заговорила! Ну уж это дудки! Мне деньги, брат, самому нужны. А тебе не хватает -- так заработай, ха, ха, ха! -- и он нагло и дерзко рассмеялся.
Я крепко стиснула зубы и сжала руки, задыхаясь от негодования. Вот к чему привели все старания, все заботы об его образовании! Только к тому, чтобы было одним дипломированным подлецом на свете больше!
-- Посмотри, сколько я покупаю книг! -- и он широким жестом указал на полки.-- Сколько я в долг даю! -- хвастался брат. -- Ещё недавно дал полтораста рублей...
-- Но ведь ты великодушничаешь на чужой счёт! Если мать с детства не внушала тебе понятий честности и справедливости, я говорю тебе это -- я, твоя старшая сестра. И ты ещё смеешь упрекать меня в нечестности, тогда как сам, сам...
Голос мой оборвался, я не могла продолжать от рыданий -- и отвернулась, чтобы скрыть выступившие на глазах слёзы.
-- Без драм, пожалуйста. Я своих слов не изменяю. Разговор наш кончен, можете отправляться.
Брат сел в кресло у письменного стола и закурил папиросу. Оставалось только -- уйти и уехать.
***
Передала матери, что ей нечего беспокоиться, что дела брата идут хорошо.
-- Чего же он пишет такие письма, негодяй! Только здоровье портит, беспокойство причиняет!
Теперь она, наверно,
...пишет себе на отраду
Послание, полное яду *. <...>
{* "Изменённая цитата из баллады А. К. Толстого "Василий Шибанов" ("Поспело ему на отраду / Послание, полное яду...").}