Таким же точно пугалом был для нашего кружка появлявшийся изредка в салонах Ростопчиной, верченый и ломанный великосветский шут, всегда франтовски одетый, изящней всей Москвы -- Константин Булгаков, другой сын московского почт-директора, воображавший о себе очень много, имевший необходимые talents de société, чтобы нравиться барыням: он и пел, и играл на фортепиано, и рассказывал особым, милошутовским тоном разные истории своей молодости, когда он был еще военным. Историй этих у него было много, целые короба на каждый вечер. Для светских вертопрахов он служил образцом по части уменья быть всегда в своей тарелке, остроумным, веселым, даже изящным, когда нужно -- выпить очень солидно с хорошею компаниею, сыграть в банк... От этого кружок бегал еще пуще.
Не особенно жаловали простодушные москвичи нашего закала почти такого же светского вертопраха Бегичева, весьма красивого молодого человека, думавшего много о своих костюмах, в которых являлся вечером перед дамами. Он кажется собственно за красоту и был допущен... а через год он ввел к Ростопчиной своего приятеля Вонлярлярского, в качестве странника и писателя, только что вернувшегося тогда из заграницы, как и Соболевский, после долгих скитаний по Африке, где он, между прочим, охотился с известным Жюлем Жераром на львов.
Это была тоже ягода не нашего поля.
Появился потом у Ростопчиной орнитолог Северцов, говоривший только о птицах, нескладный, неладный. Он у всех находил сходство с птицами. Когда Ростопчина спросила у него: "а я на какую птицу похожа?"
-- На трясогузку, ответил ту же минуту Северцов.
Его находили чрезвычайно умным и глубоко знающим свой предмет, и вследствие именно этих обстоятельств терпели в салонах, но собственно он был невозможный, impossible, скучный, однообразный. Один птичий голос его, громче всех раздававшийся в покоях, мог раздражить какие угодно нервы.