Воскресенье, 10 <ноября>/29 <октября>
Сегодня день тоже отличный, и я этому чрезвычайно как рада, потому что, по крайней мере, ничего мне не помешает идти к обедне, а я еще в прошлое воскресенье хотела сходить, но по случаю ветра не пошла. Я нарочно пораньше разбудила Федю, оделась и отправилась в русскую церковь, желая поспеть к самому началу. Русская церковь находилась здесь на горе, и от нее превосходный вид на Женевское озеро. Довольно большое расстояние. Сегодня особенно хорошо, потому что день чрезвычайно ясный, церковь эта небольшая, но довольно красивая, белая с золотой крышей. Внутри она очень маленькая, так что, мне кажется, едва ли могло там поместиться человек 200. С цветными стеклами в окнах, и с живо[писью] по стенам. Иконостас мраморный. Вообще она чрезвычайно красивая, вроде домашней церкви. Мне она очень понравилась. Когда я пришла, то еще не было почти никого в церкви. По церкви ходил и зажигал свечи какой-то, должно быть, швейцар в черном фраке и белом жилете, человек, который все время строил какую-то набожную мину, особенно набожную, что мне удивительно как не нравилось, это [показное?] благоговение. Он важно, на цыпочках, ходил по церкви, на всех важно посматривал, точно он тут главное лицо. В церковь вошел какой-то пожилой человек, должно быть, не русский, и, вероятно, желал посмотреть, какая у нас бывает служба. Дверь отворилась немного, и этот швейцар попросил его ее затворить. Пожилой человек не понял, вероятно, этого и сосчитал за приглашение выйти, тотчас ушел из церкви, мне было несколько больно за него. Вероятно, ему было обидно и показалось, что ему, как не русскому, приказали уйти отсюда. У самых дверей стоял небольшой мальчик, лет эдак 12, не больше, трубочист, с ужасно опачканной физиономией. Важный швейцар никак не мог вытерпеть, чтобы такой замарашка присутствовал на литургии. Он подошел к нему и велел выйти вон. Мне так было больно видеть, что бедный мальчик ужасно жалобно посмотрел на него и, видимо, ему очень хотелось остаться в церкви, и мне ужасно как захотелось просто прибить того чопорного швейцара, своим излишним усердием только делающим вред, ничего более. Мало-помалу церковь начала наполняться. Потом пришел священник, человек еще нестарый, эдак лет 36 <не расшифровано>, в очках, с короткой бородой и волосами, в лиловой ризе: вот этот-то человек, может быть, будет крестить мою Сонечку или Мишу, подумала я. Через несколько времени после его прихода началась служба. Часы читал дьячок, тоже во фраке, но должно быть, русский, потому что читал именно так, как я это люблю, очень внятно и хорошо, не [кривясь] по-французски. Певчих было человек 6, но, должно быть, не все русские, потому что они, например, слова алилуйя пели алилуия, как-то особенно мягко, не по-русски, а уж чересчур нежно. Священник служил хорошо; во время обедни набралось довольно много русских, особенно мне не понравились тут три барышни русские, какие-то особенно грязные, в очень бесвкусных костюмах. Надо заметить, что русские за границей, если богатые, то одеваются очень со вкусом, а если среднего состояния, то непременно как-то особенно нелепо оденутся. Это я замечала в Дрездене, в Бадене и вот видела здесь. Особенно мне гадкой показалась маленькая девушка с черными глазками, с довольно заметными усиками, которая как-то особенно хихикала и всех рассматривала, так бы, кажется, и выпроводила ее вон. Пришел какой-то отец с дочкой и двумя небольшими сыновьями, очень хорошенькими мальчиками, очень милыми и скромно одетыми, и которые отлично стояли за обедней, мне это чрезвычайно понравилось. Я не люблю, когда дети шалят в церкви. Приехали еще муж с женой и тоже трое детей, жена мне чрезвычайно как понравилась, я редко видела такое прекрасное доброе, как у нее, лицо. Был тут также один какой-то господин, почти лысый, с кр[аше]ными волосами, которые он как-то старательно зачесал на голове, который при каждом звуке отворяющейся двери оборачивался и смотрел глазом, вооруженным одним стеклышком. Этот господин мне ужасно как не понравился, ему все как-то не терпелось стоять на месте. Конечно, ожидание его оправдалось, пришла, должно быть, его жена, очень похожая на него и, следовательно, чрезвычайно гадкая. Около меня стоял какой-то господин, еще не старый, но с ужасно страшным лицом, каким-то особенно зверским, такие люди обыкновенно очень добры, как нарочно, будто бы в противоположность своему лицу. У него были довольно редкие волосы, но коричневые, и он их как-то особенно взбивал поминутно. Обедня мне очень понравилась, и я с удовольствием помолилась. Я была уверена, что непременно сегодня же получу от мамы письмо. После обедни я довольно скоро вышла из церкви и поспешила домой. По дороге я заходила в J <не расшифровано> и здесь спросила, чтобы они мне показали те евангелия, про которые они публиковали, спросили за них они 30 франков, но я бы, кажется, не купила, потому что <не расшифровано> нехороши, а это в евангелии главное.
Домой я пришла, Федя еще был за чаем и расспрашивал меня о церкви. Потом он несколько времени работал и пошел обедать, а так как я обедаю сегодня дома, то я и сидела дома, и не помню, что делала после обеда. Прочитав газеты, Федя пришел, чтобы взять меня и пойти вместе на почту, узнать, не пришло ли мне письмо. Я была очень уверена, что непременно или сегодня, или непременно завтра получу от мамы письмо. Это так и случилось. Мама прислала письмо, но на этот раз не франковала, и мне было несколько досадно, что это случилось при Феде, он как-то особенно не любит, когда нам приходится платить за нефранкованные письма. Я распечатала тут и почитала письмо, и прочитала его поскорее, чтобы знать, отчего она так долго не писала. Мама, видно, сердится и на меня, и на Федю; положим, что ее неудовольствие на нас даже очень справедливо, потому что ведь мы ее заставляем платить проценты за салоп, пальто, билеты и прочие вещи. Положим, что ей больно, что Федя больше заботится о невестке, чем обо мне, но мне все-таки было тоже больно, что она сердится, потому что мне никак бы не хотелось, чтобы мама была моим или Фединым врагом. Все ее письмо было наполнено жалобами на то, что Федя платит за их квартиру. Правду, и мне это неприятно, потому что у нас у самих есть долги, но что же ведь делать, ведь того переменить нельзя; письмо ее для меня было больно, потому что ведь что же она мне это пишет, разве я могу что-нибудь тут сделать, как-нибудь это переменить, ведь я решительно ничего тут не могу сделать, так зачем же мне напоминать об этом. Федя ждал все время, когда я прочитаю письмо, и по дороге спросил, отчего мама не писала. Я отвечала, что будто бы она была больна, и что она пишет, что, вероятно, пришлет нам деньги. Мама писала, что будто бы Аполлон Николаевич хотел попросить для нас деньги из Литературного фонда; Федя сказал, что это пуст[ое] и что даже ему самому не хотелось бы, чтобы это было так сделано. Потом вечером я легла спать, Федя меня разбудил эдак часов в половине 11-го и, очень недовольный тем, что я так долго сплю, просил сейчас лечь и раздеться. Я спросонья почему-то так сильно на него рассердилась, что ужасно начала бранить его, зачем он меня разбудил, зачем не дает спать и вообще у нас вышла удивительно глупая сцена; Федя уж начал ходить шибкими шагами по комнате и уж через несколько минут, вероятно, начал бы говорить о своей несчастной жизни, я тоже легла в постель и сильно с ним разбранилась, но потом расхохоталась, совершенно проснувшись, уговаривала, что ссориться чрезвычайно как глупо. Вот я и подозвала его и сказала, что у меня сердце начало сильно биться, и что я тогда только успокоюсь, когда мы с ним помиримся. Он сначала было не хотел подходить, но потом мы с ним через 10 минут были большие друзья, весь его гнев прошел, он сделался по-прежнему ласковый и добрый, и мы тут рассмеялись, как мы могли сердиться друг на друга. Я его в шутку выбранила, как он мог принять так к сердцу слова сонной бабы. Так что через несколько времени, когда я заснула, то мы расстались с ним страшными друзьями, и когда Федя пришел прощаться и я ему напомнила нашу ссору, то он отвечал, что он даже и не помнит, чтобы у нас была какая-нибудь ссора. Теперь я припомню этот же день в прошлом году.