Осень 1931 года. С утра я ухожу в школу. Мне 6 лет. В школу в этом возрасте не брали. Но мать упросила: пусть ходит... Там дают в обед сто граммов хлеба и кашу. И добрые люди взяли.
...Я прихожу в школу — это квартира, такая же, как и наша, только столы стоят да на стене черная доска. Учительница Агриппина Ивановна — тоже ссыльная — что-то рассказывает о том, что рабочие свергли царя и взяли власть в свои руки. Я представил: огромные жилистые руки (почему-то с засученными рукавами), которые что-то берут... А что — я не мог представить: было непонятно слово «власть».
Подойдет обед... Агриппина Ивановна раздает нам по кусочку хлеба да по ложке жидкой чечевичной каши — вкусной очень. Мы съедаем порцию и — кто хлебом, а кто языком — облизываем чашки — мыть не надо.
Дома всю печку я исписал таблицей умножения. Первый год я учился хорошо — и читал, и писал, и на память знал таблицу. Много новых слов: фабрики и заводы, капиталисты и помещики. Какие сволочи! Учительница рассказывает про них, что они угнетали (представлялось: брали за шею и пригибали к земле) рабочих и крестьян. Тема урока: «Раньше и теперь».
Учительница постоянно твердила, что раньше жили плохо, а теперь хорошо.
Мне представилось, что раньше действительно было очень плохо, если и теперь не совсем уж сладко...
Почему-то я одет был так: штаны из брезента — одна лямка наискосок, через плечо, от задней к передней пуговице. Рубашка не заправлялась в штаны — пуп видно и, наверное, круглое, как мяч, пузо. Не случайно сестра Маруська дала мне прозвище: «Пузан долгоногий», долго носил я это прозвище.
Дед работал каким-то писарем у коменданта поселка, главного начальника ссыльных. Писал дед красиво, с завитушками. Подолгу расчеркивает пером, не касаясь бумаги, а потом как черканет завитушку — и пошли строчки одна за другой. Красиво писал дед!
Одажды, придя с работы, он объявил: будет собрание в клубе. Клуб — это такой же барак, только без перегородок. Сцена на высоте 20 сантиметров от пола. В зале — скамейки длинные в два ряда. На сцене стол. На столе керосиновая лампа с «пузырем». Кто-то принес ещё лампу — повесил в зале. Стало видно мужиков и баб. Худые, оборванные, обросшие и неумытые люди — только глаза у всех блестят: что-то «объявят»?
Вышел комендант — Антропов. Сапоги новенькие на нем, шинель серая до пят, ремни и портупея, наган в кобуре. Шлем буденновский с пипкой вроде большого пальца, на шлеме — звезда.
В таком одеянии, да ещё с пипкой, Антропов казался выше своего полутораметрового роста. Он много говорил и под конец:
—Мужики! На будущий год весной будем корчевать пни. На каждую семью чтобы был свой огород. Семян привезем — картошки. Садить будем...
—Дак что здесь вырастет-то?— кто-то спросил из зала.
—Вырастет, если посадите! А летом будем ещё сено косить и корчевать пни на общем поле. Пни будем корчевать после работы по четыре часа в день. Выходить всем до единого! Кто не выйдет — сошлем ещё дальше!
—Кого сеном-то кормить? Скота нету...
—Сено, говорите, куда? А может, Медведев кормить будем. Ясно?
После собрания — кино.
Крутили ребятишки машину какую-то, от нее ток электрический получался, и на экране — кино. Немое кино... Ничего не понятно...
После кино разошлись. В клубе остались молодые парни и девки, да и ребятня тоже, в том числе и я. Пели частушки. Удалова — рослая, мордастая, голосистая девка — затягивала:
Чушки-вьюшки-перевьюшки,
Чан Кайши сидит на пушке,
А мы его по макушке
Бац, бац, бац!
Хорошо пела девка Удалова. Пели ещё что-то.
Выйди зимой во двор или на улицу... Вон Ванька Коновалов, прозванный двухголовым за то, что у него лоб и затылок разделяла какая-то седловина, глубокий овраг, и оттого голова казалась двойной. Ползает Ванька по помойкам, ковыряет что-то в грязном льду: что он там находит после голодных людей — одному ему известно. Я тоже не сидел дома... Уходил на рудник. Рано уходил, наверное, в шесть часов.
...Подхожу к конторке, где работал Иван. Там рядом столовая. Там часто Толька Пушкарев, молодой парень, десятник (что-то вроде бригадира), отдавал мне свое первое блюдо — суп из капусты с картошкой, а сам ел всегда только второе блюдо. Почему он это делал — не знаю. Любил я Тольку Пушкарева, а дома слышал, как и мать, и Иван проклинали этого «ирода». Он обижал их — лишал второго блюда. «Ирод» выдавал талоны на обед. Если талон был с отстриженным уголком — значит, получишь только суп без второго... Матери и Ивану редко доставались целенькие талоны. Получит Иван талон с отстриженным уголком — и в слезы. Мать плакала молча, в одиночку — боялась обидеть начальство. Толька был у ссыльных начальник и, значит, что хотел, то и делал. Жаловаться не смей, да и некому.
Если получит мать целый талон — второе завернет в тряпочку, принесет домой, всем шестерым детям даст попробовать... Отстрижет Толька уголок у талона — нет никому этой радости.
Толька Пушкарев тоже «выселенец». Но горластый нахал с выпуклыми черными глазами. Красивый...