* * *
Почти целые дни я проводил в саду, откуда открывался широкий вид на окрестности. За лугами, залитыми водою, темнели отдаленные холмы, виднелась серая башня элеватора. Когда-то в пейзажи родины были вкраплены там и сям колокольни белых церквей. Теперь не осталось ни одной. Однажды я сделал запись в дневнике: «Что будет с Россией, если коммунисты продержатся у власти еще лет тридцать? Шестидесятилетие большевизма страшнее, чем триста лет татарщины: монголы не вели антирелигиозной работы на Руси, не уничтожали храмов, не стремились переделать душу русского человека. Страшно за будущее нашей великой страны: без Бога, без Христа, она может сойти на нет, исчезнуть, распылившись на отдельные, враждующие между собою области, как было в период удельных княжеств».
* * *
Зацвели яблони. С утра до вечера в саду звенели пчелы. Половодье постепенно спадало. Кое-где появились островки с бурыми пятнами от нанесенного на них мусора. Яркое горячее солнце подгоняло рост травы. С каждым днем островки становились всё шире и зеленее.
В полдень я любил бродить по степи, за селом. На горизонте переливался сухой воздух, превращаясь в половодье, струящееся серебром. Эти струи оставили глубокий след в сердце еще в годы раннего детства.
Тогда не было сомнения, что это вода. Как часто я просил отца — поехать туда и покупаться, но отец с улыбкой отвечал:
— До этой воды никогда не доедешь, это «полдни бегут».
В степи было тихо. По зеленой траве бегали рыжие суслики. Они подолгу стояли на задних лапках возле своих норок, радуясь солнцу, весне, теплу. Жаворонки не умолкали с утра до вечера. Движение по степным дорогам было слабое: за день пробежит несколько грузовиков да протарахтят две три телеги. Жизнь замерла и здесь.
— Царство тоски, — думал я, — и как это люди выдерживают здесь год за годом, в особенности, холодными зимами, когда всё занесено снегом, а в избах темно, холодно и неуютно?
Я жалел всех, кто вынужден коротать здесь свою жизнь: простой народ, интеллигентных людей, любимую сестру. Не предложить ли ей — переселиться ко мне? Ведь я одинок. В Москве сестра наверстала бы упущенное в культурном отношении, помогала бы мне в хозяйстве. Для её мужа тоже нашлась бы работа. И как это я раньше не додумался до этого?
Хорошо бы переселить из Виловатого не только родную сестру, но и всех близких и дальних родственников: Наталью и Никифора Поярковых, тетку Анну с семьей, двоюродную сестру Настасью, всех племянников и племянниц, но отпустит ли их колхоз? Ведь все они подневольные, без разрешения никто из них не может выехать даже в больницу. Человеку, решившему переселиться, надо получить отпускную бумагу, иначе его нигде не примут на работу, не пропишут ни в одном городе. Как всё это нелепо, как страшно: взамен свободы, радости, сытости и тепла — рабство, безысходное горе, голод и холод.
Я чувствовал, что трех недель здесь не смогу выдержать. Каждый день для меня растягивался в вечность. Даже сидя в саду, я не мог забыть, что за плетневой изгородью уже другой мир, а прогулки улицей села не давали ничего, кроме отчаяния. На пятый день своего гостеванья я признался сестре, что мне хочется пораньше вернуться в Москву.
— Нагостился? Так скоро?
В сестрином вопросе слышался упрек:
— Не можешь потерпеть три недели? Как же мы терпим месяцы, годы, десятилетия?
— Не нахожу себе места от тоски, Матренушка.
— Это без привычки. Нам тоже сначала было невмоготу, а потом притерпелись.
— Разве можно привыкнуть к неволе?
— Да, оказывается, можно. Как-то осенью сын, когда еще был дома, поймал чижика. Птичка всю зиму прожила в клетке. Весною мы её выпустили и знаешь — что? Невольница не хотела свободы, она рвалась в клетку, залетала в комнату и терпеливо ждала, когда её водворят на прежнее место: когда мы закрывали дверь дома, она стучала клювом в окно, она недоумевала, почему мы переменили к ней отношение. Мы хотели ей свободы, но она привыкла к неволе. Только на третий день она поняла, что свобода все же лучше заточения и улетела в лес... Я рассказала это тебе, чтобы успокоить твое сердце только в первое время ты будешь чувствовать себя в колхозе не в своей тарелке, а потом тебя, как чижика, трудно будет отогнать от колхозной клетки.
— Думаю все же, что мне никогда не превратиться в чижика. Я не буду оставаться здесь на Пасху, потому что этот день в моей памяти остался днем света и радости. Когда я был в последний раз в Виловатове, служили Пасхальную утреню и обедню, пели певчие. Была еще какая-то надежда. Теперь всё умерло безвозвратно. Безпасхальность в разоренном колхозе — это слишком больно для меня. Не удерживай, сестра, а лучше подумай вот о чем: почему бы тебе с Михаилом Фроловичем не перебраться ко мне?
— Хочешь выпустить на волю из клетки двух чижиков? Не плохо бы, но думаю, что мужа не отпустят: он ведь бригадир, его отъезд сочтут дезертирством.
— Как отнесется к этому Михаил Фролович?
— Кто ж не хочет лучшего? Не забывай: мы подневольные.
— Вот поэтому мне и нужно уехать в Москву пораньше, чтобы всё приготовить к вашему переезду.
— Раньше осени об этом и думать нечего. Сейчас идет весенний сев, а там уборка — самая горячая пора в колхозе.
— До осени не так уж долго ждать: если терпели двенадцать лет, потерпеть шесть месяцев — не так уж мучительно.
— Хорошо, не буду тебя задерживать, поезжай, но дождись хоть пирога со щавелем. Это ведь любимый пирог по всем селам и городам Волги. Сейчас он еще мелкий, ведь вода только сошла, а мне бы не хотелось отпускать тебя в Москву без такого угощенья. Помнишь, какой крупный и сочный щавель рвали мы в детстве на поляке в «Вязовом углу?» В твоей сумке всегда были самые отборные листья. А как часто ты спрашивал у кукушки, сколько лет проживешь? А каким сладким казался нам пшеничный хлеб, когда, возвращаясь домой, мы подходили к реке и, усевшись на берегу, макали в воду зачерствевшие куски. Позже на эту поляну мы приходили за клубникой. Какая она была душистая — с одного боку красная, с другого чуть беловатая. Какой радостной казалась тогда жизнь. Какими ароматными и сочными были пироги со щавелем: ведь сахару тогда не жалели.
— Как хорошо я помню всё это. Ты нарисовала словами яркую картину детских лет.