ЗА МЕСЯЦ ДО ВЫБОРОВ В ВЕРХОВНЫЙ СОВЕТ
В стране объявлен проект новой конституции. Началась подготовка к «самым свободным, самым демократическим выборам в Советский Парламент».
В НКВД свирепствует Николай Ежов — бывший беспризорник, позже Нижегородский секретарь областного комитете партии, узколобый садист низкого роста, почти карлик. Но этот уродец держит в небывалом страхе всю страну. Истребление лучших людей санкционировано Сталиным. Изъяты профессора из университетов, инженеры с заводов и фабрик, почти весь командный состав из Красной армии.
Из маршалов Советского Союза первым ликвидирован Тухачевский. Маршалы Блюхер и Егоров были членами военного трибунала, присудившего Тухачевского к расстрелу. Немного погодя, наступает их очередь — склонить головы «под меч советского правосудия». Сначала исчезает Блюхер. Маршал Егоров не дается живым в руки: когда приходят его арестовать, он сначала убивает непрошенных гостей, потом пускает себе пулю в сердце.
Любовница лихого усатого маршала Семена Буденного — красавица шатенка высокого роста. Колец она не носит. Её украшения — бриллиантовые серьги и большая бриллиантовая брошь. НКВД арестовывает её, как шпионку в пользу Германии. На прославленного маршала, героя гражданской войны, падает тень. По всей Москве, из уст в уста, передается новость: «Арестован Буденный».
Через некоторое время устанавливается истина. Ежов упорно добивался санкции Сталина на арест Буденного. Сталин ответил:
— Действуй по своему усмотрению.
Но когда был арестован Буденный, в тот же день об этом узнал Ворошилов. Разъяренный он прибежал к Сталину.
— Если арестовали Буденного, пусть арестуют и меня!
Сталин звонит к Ежову:
— Николай, ты совсем зарвался. Сделай всё возможное для облегчения участи Буденного.
Ежов отвечает, что переведет Буденного в «домашние условия». Сталин успокаивает Ворошилова, что Буденного подержат некоторое время под домашним арестом.
Домашний арест по-советски — совсем не то, что понималось под этим в царское время. Тогда человек действительно оставался дома. Наказание состояло в том, что он никуда не мог выйти, но его мог навестить всякий.
Если же теперь строгую изоляцию заменяли «домашним арестом», то это означало, что арестованного в том же самом помещении НКВД переводили из тюремной камеры в «домашнюю», где есть стол, кровать, зеркало, умывальник, уборная, где он может слушать радио и читать газеты. Он только лишался права — писать письма, разговаривать по телефону и принимать гостей. Он созерцал жизнь из окна «домашней» камеры: и вот такой-то чести удостоился Буденный. Говорили, что он был изолирован более трех месяцев. Лишенный возможности двигаться, проводивший большую часть времени в постели, он обрюзг и потолстел.
К этому времени выяснилось, что похороненный на Красной Площади главком Сергей Каменев, был связан с Тухачевским и позднее расстрелянными — Уншлихтом, Путной, Якиром, Уборевичем и покончившим самоубийством Гамарником.
Сталин распорядился — извлечь из кремлевской стены урну с прахом главкома и удалить со стены бронзовую мемориальную доску с именем бывшего героя.
Писателей в это время арестовывали каждую ночь десятками, или, как говорили в советское время, «пачками».
Чтобы спасти свою шкуру, многие нагрузили себя бесплатной общественной работой. При каждом большом московском доме были организованы кружки по изучению «Сталинской конституции». Членами кружка были домашние хозяйки, дворники, истопники, няньки, кухарки. Руководил кружком писатель. Собирая кружковцев два раза в неделю, он старался внушить слушателям то, во что не верил сам:
— Европа, Америка, Япония и, вообще, весь мир, кроме СССР — это юдоль скорби, неволи, слез и нищеты. Во всем мире, кроме СССР, люди не живут, а прозябают. Взоры всего мира устремлены на СССР, где счастье трудящихся не знает предела, где оно льется через край, наполняя смыслом каждое мгновение жизни.
Каждый кружковец, содрогаясь внутренно от этой словесной патоки, делал вид, что верит беспардонной лжи, что готов за Сталина в огонь и в воду. А про себя думал: «Приходится лизать, пока не настало время укусить».
Еженедельно кружковцы, под руководством прикрепленного к ним писателя выпускали стенную газету. Чем она заполнялась? Оплевыванием прошлого и восхвалением настоящего. Её сотрудниками были кухарки и дворники.
— Прежде я страдала, — писала какая-нибудь Матрена, — а теперь увидала свет: теперь я и в кино хожу и в парке культуры прогуливаюсь.
Спасшийся от раскулачивания беглец из колхоза, тайком проклинающий Сталина, для стенной газеты писал:
— При кровавом царе Николае я не разгибал спины, а теперь, как вольная тварь: хочу — отдыхаю, хочу — книжку почитываю.
Каждый думал друг о друге:
— Ведь врешь, подлец, что ты готов сложить голову за Сталина... насквозь тебя вижу!
Все лгут, все фальшивят, все притворяются, обманывают себя и других, и начальство. Но собравшись вместе, все громко поют:
«Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек».
Поэт Наседкин руководил кружком при одном большом доме на Серебряном переулке. Как-то в «Красный уголок», где происходило изучение «Сталинской конституции», зашли двое незнакомых. Посидели минут десять, послушали и ушли.
В ту же ночь Наседкина арестовали, сделав перед этим тщательный обыск.
Это было за месяц до выборов в Верховный Совет СССР. Тюрьмы к этому времени были забиты до отказа. В камерах на четырех теперь размещали по сорок человек. Многие церкви были превращены в тюрьмы.
Согнанные в церковь, копошились на каменном полу. Шум, крики, стоны нескольких сот человек. Пятая часть жителей бывшей России — под замком, в застенках, в тюрьмах, в лагерях.
Наседкин знал об этом, но вынужден был говорить, что счастье советского человека — беспредельно. Вероятно в интонациях голоса чувствовалась неискренность. Я не был гостем в его кружке, но меня не раз приглашали в кружок Петра Скосырева, на Малую Никитскую, где я рассказывал сказки и читал стихи.
Арестованы были уже все крестьянские писатели. Я оставался последним. Не сегодня-завтра должны придти за мной. Не сплю до утра, прислушиваясь к шагам на тротуаре, к машинам, которые снуют туда и сюда. Напротив нашего дома — большая школа, куда привозят по ночам топливо. Но мне кажется, что машина остановилась не у школы, а возле нашего подъезда.
Знаю: за мной не числится никаких преступлений. Но какие преступления у тысяч и миллионов арестованных?
Наступает очередная годовщина советской власти. Тысячи демонстрантов на Садовой-Кудринской ждут терпеливо очереди, когда можно включиться в главную струю, текущую по улице Горького в сторону Красной Площади. Писательская организация толпится у клуба писателей, по улице Воровского, 52. «Ведущих» среди писателей мало: им предоставлены места на трибунах, неподалеку от мавзолея Ленина.
Ко мне подходит самодовольный, улыбающийся «пролетарский поэт» Александр Жаров и ехидным тоном спрашивает:
— Как же это случилось, Родя — все твои дружки-крестьяне там, а ты разгуливаешь по советской земле?
— Если тебе претит моя свобода, можешь сделать, чтобы и я очутился там.
Жаров краснеет от смущения:
— Нет, нет, Родя, не беспокойся: мы тебя туда не дадим.
— Если это в какой-то мере зависит от тебя, прояви милость к ничем незапятнанному человеку.
— Не волнуйся, Родя, спи спокойно и не готовь тюремного мешка.
До этого были только слухи, что Жаров и его друг Алтаузен — секретные сотрудники НКВД. Разговор Жарова со мной подтвердил, что слухи были основаны на фактах.