Возвращаться в Москву мне было грустно. События, развертывающиеся в стране, гражданская война, ширящаяся и множащаяся, грозили мне полной отрезанностью от близких. Работы своей в «Санитафлоте» я не любил, и часто мне снились мои палаты с больными и весь обиход прежней кронштадтской жизни. В Москве я был одинок, меня там никто не ждал. Приятен и интересен был доктор А.Ю.Зуев. Это был мудрец. Он, как это бывает у очень умных стариков, умел весело и просто мириться со многим. Умел ждать и по-стариковски, с юмором и хитрецою, переживать то, что мы, помоложе и поглупее, переживали трагически. Он был членом ряда научных обществ, в свое время — лейб-медиком и тайным советником, и мог вместе со мною не раз, во время ливня в Москве, снять обувь и идти по улице босиком, ибо обуви не было и обувь нужно было беречь. Причем инициатива этого исходила не от меня, а от него. Он очень скучал о своем сыне и жене, которые остались в Петрограде. Берег для них и сахар, и лишний рубль, отказывая себе во всем, не пользуясь ничьими услугами, и сам стирал себе носовые платки. Он много раз бывал за границей, имел там большие связи, был религиозен и ценил церковную службу. На праздники он уезжал в какую-то деревушку под Москву, завел там дружбу с церковным сторожем, гащивал у него в семье и позванивал вместе с ним иногда на колокольне. А сторож и не подозревал совсем, кто и что Александр Ювенальевич, и писал ему: «Наш милый Ювеналич! Детишки о тебе соскучились, приезжай». Словом, это был единственный человек тогда в Москве, к которому тянулось сердце и с которым нарастало сближение.
28 сентября 1918 года. Острогожск. «Мишенька, родной! Пользуюсь случаем, что едет знакомый в Москву, и посылаю весточку тебе. Мы живы и здоровы пока. Живется последнее время худо. Понаехали матросы, красная гвардия из Полтавы, и делают, что хотят. Офицеров пугают расстрелом, а несчастных "буржуев" извели контрибуциями. Теперь отбирают коляски и лошадей. У Мелентьевых взяли Серого и экипаж, гоняли три дня по городу, а теперь угнали совсем куда-то. Живем под страхом. Входят, берут, что захотят, и жизнь человеческая для них не стоит ни гроша. На всех, на своих и чужих, жалко смотреть. Мы с Митей стараемся поменьше слушать и смотреть кругом. У Ани родился сын, и назвали его Вовкой. Сестра Люба».
И в этом же письме приписочка от Ани:
«Мой родной! Ждем гайдамаков с австрийцами, а пока во власти отходящих частей, которые делают с нами, что им угодно. Когда кончится этот кошмар, неизвестно. Подумать только. После кошмара войны еще худшее продолжение. Дети тебя вспоминают, и все мы тебя целуем».
А из Кронштадта в это время Вержбицкая писала: «Положение у нас в городе очень серьезное. На Ино был страшный взрыв. Народ волнуется. Того и гляди, начнется побоище. В городе холера. Умерло несколько врачей. Голод раскрывает свои объятия. Еду достают с большим трудом. Хлеба дают по четверти фунта в день. Что делать с детьми, не знаю».
И оттуда же в это время письмо от приятеля-студента, вскоре погибшего: «Что я делаю? Да ничего! Как будто служу, но и самому в этом разобраться трудно. С учением скверно, очень скверно. Заниматься нет никакой возможности, да и не хватает сил. Встретил на днях в Питере товарища по Политехническому институту. С места в карьер он предложил мне ехать с ним учиться за границу, так как здесь нам больше делать нечего. Я же был настолько огорошен этим, что не сумел сразу ему ответить. Товарищ уехал, а я сижу и жалею».