Наутро последовало продолжение, только более вялое, событий предыдущего дня. Ввиду того, что болезни и больные не считались с окружающей действительностью и продолжали жить своей жизнью и требовали к себе внимания и заботы госпиталя, жизнь в нем должна была идти своим порядком. А порядок этот был совершенно нарушен. Госпитальная рота перестала работать, хозяйственный аппарат госпиталя сразу застопорил. Нужны были немедленные меры для организации госпитальной жизни на новых началах.
Я предложил врачам госпиталя связаться с новой властью. Уполномочили меня. И я отправился в Морское собрание. Вид его был ужасен. Толпы народа заполняли до отказа его помещения. Все это толклось, кричало, грызло семечки и плевало. Пройдя через закрытые двери к «власти», я нашел ее, осаждаемой тысячью дел и вопросов. Председатель Временного комитета — студент, сын местной дантистки, с которым я встречался и раньше — не мог совладать с толпой, и я с трудом договорился с ним о включении представителя от госпиталя в формирующийся Совет рабочих и матросских депутатов. Кроме того, в госпиталь был назначен матрос-комиссар, и с ним предстояло разрешить все трудности момента. В Кронштадтский Совет рабочих, матросских и красноармейских депутатов госпиталь избрал меня. Я не был трибуном и меньше всего в жизни интересовался политикой. Еще меньше был я по природе, говоря лесковским языком, «потрясателем основ», и если избрали меня, то объясняется это тем, что остальная врачебная братия еще меньше подходила к этой роли. Я был рыбой-раком на безрыбьи.
Во второй половине этого дня к моей квартире на тройке подкатил Гриша. Он был на каких-то курсах в Москве. Революция в ней протекала бескровно, на розовой водице, с объятиями и поцелуями незнакомых на улице. И вот он решил порадоваться вместе со мною и всем славным кронштадтским народом. Я пришел в ужас, увидя его. Ловля офицеров еще продолжалась. Куча убитых в Госпитальном дворе росла. Офицерские погоны у оставшихся рассматривались каждым солдатом и матросом как личное оскорбление, и вдруг Гриша, в блестящей гусарской форме, с вензелями на погонах и палашом в руках. Первым делом я опустил шторы на окнах, снял с него блестящую форму, одел в штатское, а потом уж, поцеловав, сказал ему: «Зачем, зачем ты приехал?» Два дня я не выпускал его из комнаты, а затем, прикрыв тулупом, отправил под вечер в Ораниенбаум. Гора свалилась с плеч.
В эти дни мне пришлось побывать с комиссией в тюрьмах Кронштадта. Они были переполнены до отказа. Не убитые и не спущенные под лед, за редкими исключениями, офицеры были все там. Скученность была такая, что в некоторых камерах заключенные могли только стоять. Питание было не налажено. О бане и смене белья не могло быть и речи. Дальнейшая участь заключенных никому не была ясна. Поговаривали и о суде над ними, и просто о расстреле: «Приставить к стенке — и готово, чего тут разговаривать».