VIII
Германские войска вошли в Лубны, если память не обманывает, 22 марта около полудня.
Первое, что я увидел, были два пожилых ландштурмиста, довольно невзрачных на вид. Один из них прихрамывал -- должно быть, натер ногу во время похода. На главной улице полно народа. На узких тротуарах не протолкнуться. С любопытством смотрят на немцев. Ни приветствий, ни враждебных возгласов. Нейтралитет. Когда через час-другой я снова вернулся к ресторану "Давида", поперек улицы уже висело белое полотенце с красной буквой F; по мостовой лился неторопливый, лязгающий, грохочущий поток. Тяжело отбивая шаг, шли пехотинцы в серых, глубоко сидящих шлемах с ранцами из коровьей шкуры за плечами. По привычке осмотрел обмундирование. Все на месте. Ни одной оторванной пуговицы, ни одного расстегнувшегося ремешка. Все в порядке, все на месте. Маршируют точно из казармы на смотр. Только сапоги забрызганы грязью. Зашел в ресторан. Полно германских офицеров в небольших чинах -- лейтенанты, обер-лейтенанты, капитаны. Подтянутые, одетые строго по форме. Все с короткими, почти игрушечными не то кортиками, не то кинжалами на поясных портупеях. Говорят негромко. Быстро, но спокойно вытягиваются, когда входит старший. Соседи по столику посматривают на мой китель с артиллерийскими пуговицами. Вопросов никаких.
Первое впечатление -- мир на самом деле заключен. Признаем ли мы его, офицеры у украинцев не служащие, это уже наше личное дело. Во всяком случае интернировать, по всему судя, как некоторые боялись, не будут.
У меня, да и у многих, было странное и сложное чувство при первой встрече с германцами. Идут совсем недавние враги. Привык видеть эти защитно-серые мундиры и каски в светлом кругу бинокля среди разрывов наших шрапнелей и гранат. Многих из них убил. Под Вулькой Галузийской на Волыни 23 июня 1916 года выпустил по одному окопу больше двухсот гранат. Когда прорвали фронт, самому не хотелось идти смотреть, что там. Разведчик насчитал восемнадцать трупов. В Карпатах у горы Чунджий Балашинезий был передовым наблюдателем. Триста шагов от окопов. На секунду высунулся, чтобы лучше осмотреть местность. Разрывная пуля щелкнула в вершке от головы. Зацепилась, должно быть, о корешок. Осколок оцарапал кожу на лбу. На носовом платке осталось маленькое кровавое пятно. Простая убила бы на месте.
Смотрел на проходящие батальоны и вспоминал один бой за другим. Тарговица, Лесистые Карпаты, Румыния. И Ленина пустили они, и армии помогли разложиться они...
А вражды все-таки не было. Спасают нас от самого гнусного и самого страшного -- от русских солдат-большевиков. Ничего не поделаешь... Это так. Я встречал впоследствии очень мужественных людей, пробиравшихся с севера на Украину. Один признался мне, что, когда прошел с женой и двумя детьми нейтральную полосу и увидел каски германского караула, не мог с собой справиться -- заплакал от радости. В Лубнах, да кажется, и нигде на Украине, немцев как спасителей не встречали. Все восторги доставались дорошенковцам, богдановцам, гордиенковцам... Но, повторяю, вражды не было. Было сложное, тяжело-радостное, щемящее чувство.
Оно еще усилилось в следующие дни. По улицам шла баварская конница. Тяжелые люди на тяжелых вороных конях. Бело-черной рекой трепетали флюгера на концах пик, Цокали копыта. Ровно погромыхивали пулеметные двуколки. Опять глаз искал незастегнутого ремня, плохо притороченной сабли, порванного мундира. Ничего... Не к чему придраться. И пехота, и конница, и батареи -- войска мирного времени. Только много почти стариков и почти мальчиков. По сравнению с нашими пехотными дивизиями не только семнадцатого, но и конца шестнадцатого года, совершенство недостижимое. Даже и сравнивать нельзя. Там были загнанные в ... Никогда так сильно не чувствовал, что Россия для них -- господская выдумка.
А эти на четвертый год войны не хуже, чем наши в самом начале. Неприятно об этом говорить, но для историка могут быть интересны подлинные, а не выдуманные, приличия ради, переживания офицеров Великой и гражданской войн. Помню отлично -- мы стояли втроем-вчетвером на тротуаре, недалеко от собора, и все смотрели и смотрели. Один сказал:
-- Однако, господа, и нахальство же было с нашей стороны думать, что мы можем их победить...
Разлагавшейся германской армии я не видел, а тогда, весной восемнадцатого года, мысли почти у всех были уничижительные. Надо и то сказать -- мы видели воочию, вплотную около себя, самую совершенную военную машину, которая когда-либо была создана людской волей и, умением -- армию императорской Германии. Кроме того, как раз эти мартовские дни были для германцев временем великих надежд. В первые же дни после их вступления в Лубны в сводках замелькали названия взятых французских городов, огромные цифры пленных, пулеметов и орудий. На запад шел "Kaisersshchlacht". Я следил по карте. Сомнения нет -- фронт прорван. Французы и англичане катятся назад. В Лубнах не было ни криков "host", ни заметного для постороннего глаза ликования. Солдаты отбивали 4 шаг, пушки позвякивали щитами, конница цокающим потоком неторопливо лилась куда-то по направлению к Суле. Машина работала. Но по тому, как улыбались офицеры, отдавая друг другу честь, как работали солдаты на станции, как делались мелочи, из которых состоит жизнь всякой армии, чувствовалось -- они побеждают.
И опять у многих из нас, офицеров, было странное чувство. Нужно, собственно, горевать, а горя нет. Союзники далеко, а эти здесь, и пока они здесь, большевики не вернутся. У меня лично душевная путаница была особенно сильна. С детства я любил французов и Францию (хотя в ней и не был), французскую культуру. В этом было, конечно, немало от семейной традиции. Моя мама только хорошо понимала, но не говорила по-французски. Зато все родные со стороны отца говорили. Вероятно, на протяжении добрых ста лет много читали, думали, а некоторые и писали на этом языке. Что-то должно было остаться... В детстве я любил слушать рассказы деда о Тюильрийском дворце и Наполеоне III, которому он представлялся в Париже вскоре после окончания Александровского лицея. Одно из первых детских воспоминаний моего покойного отца -- 1870 год в Москве. Дедушка стоит у окна с телеграммой в руках. Лицо бледное. Не может говорить от волнения. Это была телеграмма о Седане. Через сорок четыре года волновался я -- не так, правда, сильно, были тогда поважнее причины для волнения -- читая телеграммы об отходе французской армии к Парижу. Не своя столица, но почти своя -- с детства мечтал туда попасть. А вот еще через четыре года опять Париж под ударом, и не знаешь, кому желать победы -- друзьям или вчерашним врагам.