В отличие от Сартра, который никогда не знал Сюзанну, во всяком случае, не интересовался ею, Мальро сразу же, еще в Понтиньи, выказал ей симпатию. Вплоть до войны в Испании атмосфера наших обедов или вечеров вчетвером не позволяла заметить никакой скрытой напряженности между Андре и Кларой. Она сделала ставку на меня — как сказала мне позднее, — веря в мой успех (и общественный, и интеллектуальный). Сюзанну она сердечно любила. Они много говорили между собой, да и все мы четверо, о наших дочерях Флоранс и Доминике, которые были одного возраста. Начиная с 1936 года Андре стал все хуже выносить Клару. Она слишком много писала об этом, а он — слишком мало, чтобы третьи лица вмешивались в эту историю. Однако, не желая изменять откровенности — неписаному девизу этой книги, — я должен сказать, что наши симпатии были на стороне Андре. Дело не в том, чтобы считать одного правым, а другого неправым (о «правоте» бессмысленно говорить, когда расстаются два человека), но в нашем присутствии именно Клара чаще всего становилась невыносимой. Было ли это намеренно? Может быть, из-за предчувствия, желания или нежелания разрыва? Была ли причиной душевная боль? Но к чему формулировать мой ответ черным по белому?
Ж.-Л. Миссика и Д. Вольтон в беседах «Вовлеченного зрителя» спросили меня однажды, как я мог по-настоящему подружиться с таким непохожим на меня человеком. Но они знают — да и насколько хорошо? — только Мальро после 1945 года, пропагандиста РПФ (RPF), потом министра Генерала, важно расположившегося в одном из особняков Булонского леса. Когда Мальро жил в своей квартире на улице Бак, его любезность и юмор делали незаметной склонность к пышной обстановке, даже если она тогда у него и была. Вдвоем или вчетвером мы беседовали о политике, литературе, разных людях. Он не мешал своим собеседникам высказываться, хотя я слушал его охотнее, чем говорил сам, часто покоренный, но не всегда убежденный. Его манера не располагала к дискуссиям, исключала споры, характерные для моего обмена мнениями с Сартром. Не думаю, чтобы Мальро получил философское образование в академическом смысле слова. Не уверен, что он открыл когда-нибудь «Критику чистого разума» или «Феноменологию духа», читал «Sein und Zeit»[3], хотя о Хайдеггере иногда говорил (то ли до войны, то ли после). В 1945 или 1946 году он резко высказывался о книге «Бытие и ничто» (но действительно ли он прочел ее?) Мальро общался с Ницше и Шпенглером куда больше, чем с Кантом или Гегелем. Я не мог проверить его знание санскрита и восточных языков; но в том, что касается подлинности его культуры, которая нередко ставилась под сомнение, я его адвокат, а не прокурор. Когда я имел возможность проверить его, я почти всегда поражался точности и глубине его познаний в области литературы и истории. В то время он гораздо меньше, чем в «Голосах молчания» («Les Voix du silence») или в выступлениях по телевидению («Легенда века»), развлекался интеллектуальным жонглированием («Негро-африканское ли искусство обращается с вопросом к Пикассо или, напротив, Пикассо вопрошает это искусство?»).