Итак, я ушла из репинской мастерской. Я не помню, рассказала ли я своим прежним товарищам по мастерской о том, что произошло между мной и Репиным. Я только помню, как многие из них жалели о моем уходе и многие меня бранили и удивлялись, как можно было живопись променять на гравюру. Они мне говорили, что я занялась дамским рукоделием, сравнивали гравюру с вышиванием по канве. Я не пыталась их убедить, что гравюра такое же большое искусство, как живопись, что нельзя из-за того, что гравюрные произведения небольшого размера, считать гравюру как искусство менее значительным, чем живопись. Они были невежественны и гравюры не знали.
Как далеко я духовно отошла от своих товарищей и от характера работ в академии благодаря учению у Уистлера. видно из моего письма к Аде Труневой.
«Была у меня Лебедева, летом она довольна. Теперь, как всегда осенью, озабочена своим насущным хлебом. Приносила она мне свои две лучшие работы — два портрета, и ты знаешь, Адюня, меня прямо-таки отшатнуло, я с ужасом думала, что когда-то и я писала так и находила, что великолепно. Но ты не думай, что работы уж очень плохи: по академическим понятиям они даже недурны. Но до такой степени некультурны и грубы, что у меня просто волосы дыбом стали. Зато и ей, видимо, твой портрет совсем не понравился, даже больше. Она ничего не сказала, а только похвалила голубую тряпочку. Теперь я нарочно хочу его выставить на ученической выставке».
С первого же дня у Матэ я стала усиленно работать. Утром гравировать, печатать. Вечером стояла модель, и я рисовала.
Василий Васильевич был удивительный человек. Увлекающийся, живой, отзывчивый и очень молодой душой. Он и по наружности был очень моложав: высокий, стройный, с быстрым жестом. Очень искренний и смелый: никогда не боялся в совете академии выступить против общего мнения. Он с самозабвением защищал то, что ему казалось правильным, настоящим, художественным. Делал он это с большим пылом и энергией. В его выступлениях никогда не было раздражения, недоброжелательства и колкости по отношению к своим противникам. Он был мягок и очень, очень добр. Его оппоненты всегда были обезоружены этими качествами и часто относились к нему как к enfant terrible. Он был наиболее молодым из профессоров. Многие из учащихся, не будучи его учениками, прибегали к нему за помощью в своих затруднениях. Он никогда им не отказывал и боролся за их интересы.
Но самое главное — он обладал большим художественным чутьем и внутренней интуицией. Он безошибочно чувствовал, где настоящая художественная правда, и шел за ней не оглядываясь. Узости в нем не было никакой, во всех отраслях искусства он мог отметить то настоящее, бессмертное, что так необходимо душе человека и приносит ему такую большую радость.
Помню, как я один раз застала его рассматривающим свое маленькое собрание акварелей, миниатюр, гравюр и рисунков старых мастеров. В руках он держал персидскую миниатюру. И как же он любовался ею! Он стал мне объяснять ее достоинства, красоту техники, подробности. Достал лупу, чтобы я могла детально ее рассмотреть.
Какая радость, какой подъем в нем чувствовались! Как он умел наслаждаться! Это был настоящий художник.
Он заражал своим энтузиазмом. По вечерам, когда мы рисовали модель, он, сам увлеченный, с жаром начинал работать и подымал настроение всех.
Он был почти единственный из профессоров академии, который понял движение молодой группы «Мир искусства». Он сочувствовал ей и верил в ее значение и жизнеспособность. Более того, он, как человек увлекающийся, много раз мне говорил: «Я чувствую, я верю, настало время расцвета искусства». И он перечислял по пальцам имена молодых художников, в успех которых он так верил. У него не было чувства ревности и соревнования. Зависть была ему не знакома.
Однажды, спустя почти год, в 1900 году, когда у меня была уже сделана гравюра «Персей и Андромеда» и я за нее получила премию, он обратился ко мне с такими словами:
— Анна Петровна, вот вы сделали гравюру «Персей и Андромеда». Если вы ее сейчас пошлете на Всемирную выставку в Париж, вы, несомненно, получите Grand Prix. Я до сих пор его не имею и не получу его при сравнении с вами. Я вас очень прошу, не посылайте гравюру на выставку и вообще не участвуйте в ней. У вас вся жизнь впереди, и вы много получите наград в своей жизни…
Он так просто, с такой наивной уверенностью в мое доброе желание исполнить его просьбу обратился ко мне: как старший брат-художник к своему младшему, начинающему брату. И здесь не было ни крупинки зависти или ревности, а просто хорошее честолюбие и справедливая оценка своих художественных заслуг. Мне и в голову не пришло не исполнить его просьбы.
С учениками он держал себя очень просто, по-товарищески, и с ним я не чувствовала никакого стеснения.
Конечно, если бы он не был так настойчив и не заставил бы меня заняться гравюрой, я бы никогда не сделалась гравером. Просто не хватило бы настойчивости и уверенности.
Я этим обязана ему.