Чтение
Как полагается, говоря об этом периоде, коротко расскажу о чтении.
Вообще мне представляется, что описываемое переломное время было исключительно интересно и в таком отношении: начало складываться особое отношение к новой литературе – именно к новой, той, что пишется сегодня или, по крайней мере, становится доступной сегодня. Появился новый читатель, для которого эта литература была хлебом насущным. Так сказать, «живая литература». И такое восприятие «живой литературы» сохранилось до конца перестройки, к сожалению, после того угаснув. В чём причины такого угасания? Здесь, наверное, две причины. С одной стороны, в то время литература была единственной отдушиной для интеллигентного человека, а современная литература – единственным окном в мир. Но с другой стороны, литература была совсем другой по характеру. Разве современный постмодернистский автор стремится или способен рассказать о чём-то серьёзном? Можно ли сравнить какого-нибудь модного ныне Зюскинда с Фолкнером или Бёллем?
При этом тех, кто был в моём окружении, в равной мере привлекала и понемногу оживающая отечественная, и приоткрывающаяся зарубежная, в основном западная литература. О советской литературе разговор особый, я отложу его до подходящего места, а пока о западной, ворота в которую несколько приоткрылись именно в эти годы.
Появлялось всё больше книг неизвестных нам западных авторов, а главное – начал выходить журнал «Иностранная литература», и мы с друзьями с нетерпением ожидали выхода каждого нового номера. Вообще-то это знакомство давалось с трудом. Едва ли не первым относительно современным автором для меня был Хемингуэй, которого я читал ещё на Моховой. Мне, привыкшему к литературной традиции XIX века, он показался слишком большим модернистом и потому совсем не понравился: какие-то пустые обрывочные диалоги ни о чём, нет размышлений героев, описываются их мелкие действия и т. п. Не легче пришлось и с Фолкнером, «Деревушка» которого появилась в «Иностранке», – здесь ещё были трудности с языком. (Излишне сообщать, что впоследствии обоих авторов я многократно читал и перечитывал, а «По ком звонит колокол» считаю одной из лучших книг XX века).
Много легче пошли немцы – Ремарк и Бёлль. Первой появившейся книгой Ремарка было «Время жить, время умирать», и мы увидели войну с той, немецкой стороны – помню, как это поразило Иру Бородину. Тогда же появились книги двух замечательных авторов – недавно погибшего и современного. Ошеломила романтика Сент-Экзюпери. А «451 по Фаренгейту» открыл для нас жанр антиутопии, к которому литература так часто обращалась впоследствии; и хотя формально там речь шла о другом, американском мире, но было понятно, как он похож на наш. Ещё из полюбившихся мне в этот период западных авторов назову Стефана Цвайга.
Мы так рвались к этим книгам, потому что чувствовали, как они расширяют наше ви'дение мира. Мы как бы своими глазами видели другую цивилизацию, другой способ мышления и изображения жизни.
Ну, это о тех литературных открытиях, которые я делал вместе со всем своим поколением. Но было для меня немало и личных, индивидуальных открытий.
Именно в это время я познакомился с рядом замечательных поэтов, которых называл, говоря о Крониде (А. К. Толстой, Тютчев, Хайям, Уитмен, Лорка). Добавлю в этот список Верхарна.
Тогда же, к своему удивлению и радости, я открыл двух «порядочных» советских писателей – Тынянова и Паустовского. Пишу «к удивлению», потому что с детства находился под влиянием предубеждения, что «порядочность» и «современный советский писатель» – понятия несовместимые. Ну, Тынянов-то был не совсем современный, так что удивляться оставалось только нашему современнику Паустовскому. Его мне порекомендовал кто-то из старших факультетских туристов, и он восхитил меня любовью к природе и путешествиям, и главное – отказом от дежурной лжи: в то время трудно было назвать писателя, который не отдал бы ей обязательной дани.
Замечу, что, исходя из представлений о лживости советской литературы, я полностью исключал из неё писателей гонимых, как Зощенко и Ахматова, – я как бы не считал их советскими писателями. Странно, и я не могу найти этому объяснения, но как раз их произведений я не пытался разыскать и прочесть.
Зато я начал интересоваться Гумилёвым, и был в этом отношении не одинок – Гумилёв становился культовым поэтом на мехмате. Вдруг вокруг стали появляться его стихи. Как ни странно, но его сборники сохранились в Ленинской библиотеке, и я был среди тех, кто их переписывал. Многие из них легко заучивались наизусть. Меня больше всего восхитил «Дракон»:
Из-за синих волн океана
Красный бык приподнял рога,
И бежали лани тумана
Под скалистые берега.
До чего прекрасные стихи! Стихи Гумилёва мы переписывали друг у друга, можно сказать, что это было предвестие самиздата.
Другим полулегальным поэтом стал для меня Волошин. Им я обязан Крониду, который будучи крымчанином, хорошо знал и пропагандировал Волошина, имел в списках его стихи и поэмы, а я, да и другие у него переписывали. Впрочем, в то время его популярность на мехмате была значительно меньшей, чем у Гумилёва.