Кировская пересылка была еще свободнее — двери камер были просто какими-то калитками. Все было видно. Нас соединили со старыми большевиками. Некоторые были интересные и симпатичные, но одна — просто противной. Всю жизнь она занималась спортом, очень мускулистая, абсолютно в себе и в своих высказываниях уверенная. Возражений не слушала. Утром делала зарядку — даже на голове стояла! В пожилом возрасте это выглядит карикатурно. Гордилась тем, что была. первой, вступившей в комсомол.
Проходившие мимо нас на «оправку» мужчины бросали в нашу камеру пустые кисеты. Надзиратели — сами курильщики — это не запрещали. Однажды к нам влетел кисет с вежливой запиской от немецких военнопленных. Наша первая комсомолка патриотически разъярилась, подошедшему надзирателю показывала кисет, говорила, что бросил его немец, который только что прошел мимо. Она запомнила лицо и может его указать. Его надо в карцер. А пожилой надзиратель брезгливо и пренебрежительно выслушал ее, покачал головой, взял пустой кисет, отвернулся и сплюнул. А мы перестали с «первой комсомолкой» разговаривать.
Из Кировской пересылки мы ехали уже в товарном вагоне. Этап был легкий — не было блатных.
Нас часто пересчитывали и обыскивали. Сгоняли на одну половину, а затем по очереди на другую, толкая для этого в спину. Однажды один конвоир еще и кричал при этом — я сказала, что ни кричать, ни толкать нас он не имеет права — нас посылают на вольную высылку. Конвоир выругался, а «первая комсомолка» накинулась на меня — я не имею права так дерзко говорить, просила у конвоира прощения, называя его «гражданин начальник!» По-моему, не только мы, но и старые большевики ее не любили.
В нашем путешествии был и перерыв — мы некоторое время посидели в нескольких камерах Новосибирской тюрьмы, поели баланды, сходили в баню. «Старых большевиков» стало еще больше. Несмотря на то, что со дня первого ареста — лет 12-15 тому назад — они были из партии исключены, все продолжали себя чувствовать партийными. Даже меня несколько человек спрашивали — с какого я года в партии? Милая моя акушерка неодобрительно смотрела на мою реакцию — я вздрагивала и трясла отрицательно головой. Она считала, что разумнее было бы принять сокрушенный вид и горестно сказать, что не состояла.
Среди всех обращала на себя внимание пожилая красивая женщина, державшая себя с большим достоинством. Мне казалось, что я ее когда-то видела. Попробовала представить себе ее лицо не таким изможденным и бледным и стала пробираться к ней, прямо даже толкаясь от поспешности. «Доктор Таирова», — воскликнула я. Она мне искренно обрадовалась. Хотя в Баиме я попала сестрой к ней в больницу перед самым ее этапом в другой лагерь, но один «большой обход» с ней я все-таки застала. Такого большого обхода — по торжественности, серьезности, белоснежности, количеству участников — за врачами шли сестры и санитарки — я ни в одной больнице не видела. В тот раз был кто-то и из вольных и как почтительно к Таировой обращался! Все в этой больнице было основано, продумано и устроено Таировой. Первый год после ее увоза (как обычно — неожиданного) больницу по-прежнему называли Таировской. Только потом стали именовать — Центральной.
Где-то здесь же, в этапе, находился муж Таировой, выдержавший годы Колымы, побывший короткое время с семьей и теперь вновь посылаемый в ссылку. Доктор Таирова надеялась, что им разрешат поселиться вместе.