Этап был в столыпинском вагоне вместе с бытовиками, но это были эстонки, и ничего страшного в них не было.
Нас привезли в Ленинградскую пересыльную тюрьму, поразившую меня вольным режимом. Шумели, пели, громко говорили. Двери на полметра не доходили до верху: когда мимо вели камеры на «оправку», молодежь усаживалась на верхних нарах, как в театре, рассматривая идущих мимо. Переговаривались. Блатных было много, так что реплики раздавались на соответствующем диалекте.
Было несколько камер с немецкими военнопленными. Они приветствовали проходящих веселой ритмической песенкой, в которой припев был «р-р-р-а-ч-ч-ч» и «т-а-ч-ч-ч». Каким-то образом весь проем двери заполнялся их головами — очень аккуратно подстриженными. Лица были молодые, несмотря на усы и бороды, которые у всех были наподобие бакенбард, раздвоенные. Никаких русских — лопатой или клином.
В нашей камере были русские, эстонки, литовки, несколько «повторниц» и много блатных. Предводительницей их была, увы, моя тезка — Тамара. Личность красочная! Перед выходом на прогулку она взглядом знатока окидывала наших эстонок и каждой говорила, что именно из одежды та должна ей дать для прогулки. Надо сказать, подбирала все со вкусом и, что удивительнее всего, честно все возвращала обратно. Никто не отказывал. По-видимому, статья и стаж были у нее солидные — блатарки слушались ее беспрекословно.
У Тамары был роман с одним из «пятьдесят восьмых», жившим в камере над нами и работавшим в сапожной мастерской, окошечко которой выходило в прогулочный двор. Тамара садилась на скамейку возле окна. Всю прогулку шел страстный любовный разговор. Тамара разыгрывала из себя возвышенную натуру. После одной из Прогулок — оглушив нас громоподобным матом, достигнув этим абсолютной тишины и сверкнув глазами, — она пообещала, что в живых не оставит того, кто скажет этому человеку, что она не из «пятьдесят восьмых», а урка. Мы и так не собирались это делать. Вечером на нитке из верхней камеры спускалось любовное письмо. Тамара сначала читала его про себя, а потом, захлебываясь от восторга, всей камере. У этого человека были несомненные литературные способности.
А литовки — тихие молодые девушки, ничего не понимавшие по-русски, сидели кружком на нижних нарах и пели молитвы. Однажды блатнячки очень уж раскричались и разодрались. Тамара, которая по праву считала себя предводителем камеры, а, следовательно, и блюстителем порядка, — вскочила на скамейку, разразилась ругательствами, красочно охарактеризовавшими дерущихся, и кончила приказом — не мешать молиться! В наступившей тишине литовки снова мелодично и однообразно запели.
Но вот меня вывели в этапную камеру. Там были только повторницы. У всех было много вещей — одна я была налегке. Неожиданно открылась дверь, была названа моя фамилия, и я получила чемодан, полный вещей и продуктов! Стала стучать, прося разрешить свидание, считая, что тетя Зина сама привезла вещи в Ленинград и сама, со своей стороны, добивается свидания. Так оно и было, но находящимся в этапной камере, свидания не дают. Опять я осталась в неизвестности, где мама.
Не только чемодан, но и все вещи в нем были новыми, только что, по-видимому, купленными тетей Зиной. Хотя бы одна вещь из прежней жизни — ничего. Значит, наш дом полностью рухнул. В этапный двор я вышла с распухшими от слез глазами.
Народу было много — все вместе — даже немецкие военнопленные. Я сразу объединилась с очень приятной старой эстонкой-акушеркой. Обращал на себя внимание высокий человек, раздраженно ходивший взад и вперед. Я совершенно не запомнила его лица — моему воображению сразу представилась клетка, а в ней загнанный волк. Обозленный был человек. Услышав эстонскую речь, подошел к нам. Представился — доктор Мардна. Знал мою маму. Сказал, что нам троим надо держаться вместе — не пропадем: врач, медсестра и акушерка. Забегая вперед, должна сказать, что этого не получилось. В Красноярской тюрьме, выведенные во двор для дальнейшего этапирования, мы видели в окне ближайшей камеры Мардна. Опять мне запомнился волк. Он крикнул, что врачей рассылают по разверстке и он не знает — куда его.
Через десять лет, в 1959 г., когда мы жили уже в Эстонии на территории Таллиннской психо-неврологической больницы и у мамы было какое-то особое и очень тяжелое воспаление легких, главврач больницы — доктор Грюнталь, человек замечательный и готовый на всякую помощь, — вызвал к маме на консультацию главного терапевта республики. Большой, очень достойной внешности, человек внимательно выслушивал маму, изредка бросая на меня взгляды, — я стояла поодаль. Неожиданно он повернулся ко мне и сказал: «Только стена за вами должна была бы быть кирпичной, а лицо — заплаканным». «Доктор Мардна!» — воскликнула я. На этот раз он не показался мне волком.
А тетя Зина — слов нет, что за человек она была, какой энергии и доброты, — очень поздно получила мою просьбу о свидании, узнала, что я уже в Ленинграде, накупила полный чемодан вещей и бросилась за мной. Не добилась свидания — караулила на вокзале, но нас, окруженных конвоем, провели к столыпинскому вагону через боковой вход на перрон. Тетя Зина узнала, что отправляют в Кировскую пересылку, послала сразу же денежный перевод на 300 (теперь 30) рублей и короткий текст с адресом мамы. Все это мне было честно вручено в Кировской пересыльной тюрьме. Наконец-то я знала, что мама с семьей Евдокии Ивановны Николаенко находится в селе Черлак Омской области. Только бы меня не на Воркуту, а тоже в Сибирь!