Глава XXII. 1878 год. Корни слов
Не стану расписывать, как счастлив был Леля при свидании с нами! Что за прелесть Губаревка в зимнем наряде густого инея! Как беззаботно и радостно мы встретили тогда рождественские праздники.
К новому году из Аряша {Имение Трироговых в Кузнецком уезде, Саратовской губ.} на долгих приехали тетя Натали с детьми, с глазастой ворчуньей няней и красивой, скромной Машей. Приехал тогда и наш друг Алеша, очень довольный своим Морским корпусом и уже в морской форме. Дядя же Владимир Григорьевич уехал хлопотать о месте в Петербурге, так как тетя Натали очень тосковала в разлуке со своим первенцем и любимцем. Младшие -- Сева с Гришей, милые и живые мальчики, стали постоянными товарищами игр Оленьки хотя игра в царство Петидрольское была им недоступна и оставлялась для Лели, который, впрочем, начинал уже немного рассеянно относиться к приключениям букарестского двора. Он предпочитал с утра уезжать с Алешей в розвальнях и кататься без кучера. Потом, после завтрака запрягали троечные сани. Молодая тройка звенела бубенцами. Матвей должен был клясться, что не опрокинет нас (Оленьку, конечно), и мы уезжали в Вязовку, Нееловку, Новополье {Соседние с Губаревкой деревни.}. Праздниками были мы у обедни, также на крещенском водосвятии со стрельбой из ружей при погружении креста в прорубь над родником у Сухого переезда, в голове речки Вязовки; а в сочельник и под Новый год, и в Крещенье, мы зажигали елку, над украшением которой мы с Оленькой усердно хлопотали, приготовляя всем сюрпризы.
Но главной заботой нашей в ту зиму, и святками в особенности, было заготовление подарков нашим героям, страдавшим на Балканах. У нас была целая мастерская, со Стешей во главе.
Дядя заказал нам все необходимое, начиная с кисетов табаку и кончая теплыми фуфайками и носками на 250 человек солдат той роты Стрелкового батальона, в которой он служил в молодости.
Весь женский персонал двора был занят этой работой; привлекались со стороны и Афина Ивановна, и новопольская кормилица, словом все, кто только умел держать в руках иглу, спицу или крючок. Но главной мастерицей и душой этой мастерской была все-таки Стеша. Теперь горевшее в ней чувство жалости к бра-тушкам, да и к нашим героям-страдальцам -- находило известное удовлетворение. Скажу тихонько,-- и мы с неменьшим, не скажу -- удовольствием, но удовлетворением душевным сшивали нагрудники, вязали рукавички, а Оленька щипала корпию.
Почтовые дни, два раза в неделю, были для нас днями больших волнений. Газеты читались от доски до доски и, можно сказать, ни одно событие на Балканах не ускользнуло от нашего внимания.
Леля вполне понимал нашу с Стешей "дружбу", возникшую на этой почве. Он был в восторге от нашей мастерской. Но это не мешало ему, тотчас после приезда, меня проверять, точно ли я исполняла наш договор. По совести я могла ему сказать и доказать, что слова своего я держалась крепко, нередко вставая до петухов, со свечей, чтобы отработать 6 часов в день. Поддерживал это и дядя, часто проверявший мои занятия. Не всегда понятными были для меня сведения по естественным наукам, которые я изучала в его библиотеке по Жуванселю, Либиху, Эдварду, Фламмариону и др. С ним же я продолжала свои уроки музыки, и сонаты Бетховена, Мендельсона, Бахай Шуберта особенно связаны у меня с воспоминанием о нем.
В награду (!) нам была выстроена большая деревянная гора с павильоном. Она стояла с начала декабря в конце, так называемой, Ступишинской аллеи {Названной так в память Ступишина, пензенского разорившегося домовладельца, одно время занимавшегося хозяйством в Губаревке.} (от крыльца дома к восточным воротам).
Ожидали только снега... И, когда он, наконец, в изобилии нападал в ночь на сочельник, гора была превращена в каток, а санки с горы летали до самого дома на протяжении 50 саженей, удовольствие громадное для таких неизбалованных удовольствиями, какими мы были тогда.
Конечно, в первый день катания с горы к нам присоединились все дворовые дети. А за ними пришли проситься кататься с деревни -- и подростки, и малыши. Через несколько дней мы их всех знали по имени и в лицо. Многие из них были красивые, милые, деликатные, "хорошо воспитанные". Не было ни брани, ни драк, все были веселы и оживлены. Черноглазая, с сверкавшими белизной зубами, Леся Гагурина сразу завоевала мою симпатию своей живостью и остроумием, также Груня, дочь полесовщика Ника-нора -- решительная и рассудительная девочка. Иван Доронин, высокий, тонкий, с вьющимися темными кудрями, стал "дружком" Лели, а брат Леси Фокей один только и стал катать с горы Оленьку, по-прежнему темную трусиху. Ловкий и осторожный, он никогда не опрокидывал в снег "свою барышню", как делали это Сева с Гришей, да и Леля с Алешей. К тому же очень красивый, стройный, с глазами "как огонь",-- Фокей Гагурин, по мнению Оленьки, нисколько не уступал храбрым шалунам букарестского дворца. С этих пор у нас завязалась большая дружба со всеми этими детьми и длилась она затем... всю жизнь.
Но... миновало Крещенье, и 10 января (1878 года) тетя собралась с Лелей и Алешей в Москву. Алеша поехал дальше в Петербург, а тетя вернулась к нам через 10 дней. Бедный Леля опять принялся нам писать свои длинные, подробные письма. Первое письмо это было адресовано дяде (от 18--19 января 1878 г.). Второе полугодие началось для него неблагоприятно. "Гимназия встретила меня или, вернее, я встретил гимназию, совсем другой, чем я ожидал. Несколько хороших мальчиков вышли, другие встретили меня толчками, третьи в первый же день почему-то рассорились со мной. Но мне нет до них дела; я буду идти тем же путем, каким шел прежде; назовут ли они меня аристократом, актрисой, демократом, дрянью и т. д. -- я на них смотреть не буду. Тетя, верно, расскажет, как она разговаривала с Францем Ивановичем: он заметно похолодел ко мне. Но неужели мое образование, моя жизнь может зависеть от Франца Ивановича? Не буду я обращать внимания на его дутье, мне-то что за дело!"
"От газеты и ее сотрудников я отказался: во-первых, потому что, вопреки своему обещанию, они начали писать насмешливые статьи над Крейманом и гимназией, во-вторых, они начали торговать статьями и платить за них деньгами и тетрадями. Неужели вся моя жизнь протечет в сообществе таких людей? Шихматов, старший, очень занят новым уроком музыки, так что я не нашел случая разговориться с ним. Всеволожские в восхищении от портретов. "La ressemblance est frappante, ma foi" {"Сходство поразительное, честное слово". Это были копии, набросанные мной с двух портретов Всеволжских, бывших в кабинете дяди.},-- поговаривает Вевера. Оленин придумывает какой-то шар, на который потребуется 120 аршин сукна, чтобы быть в состоянии летать..."
"Сегодня за обедом происходила перебранка между Всеволожскими и Ширинскими и они совсем рассорились. Верчусь я между ними и стараюсь помирить их. Вот неприятно еще, если они не помирятся; не будет единства против наших врагов, à l'union fait la force {В единении сила.}".
"К нам поступил армянин Кочкарев. Я просил его написать мне армянские числительные: но армянин человек торговый и этого не пожелал сделать даром; я обещал ему несколько миндалей, которые мне дала Женя; завтра числительные будут готовы. Очень и очень благодарю за сравнительные таблицы славянских языков!"
"Я уже говорил тете, что мне Крейманская гимназия противна; мне противны мои товарищи..."
"Чаю с молоком еще не было, хотя теперь уже среда вечером... Только что я встаю, я уже помышляю о вечере, когда я снова лягу спать, ибо только ночью могу я вас видеть во сне".
"Я не жалуюсь, я не преувеличиваю, я говорю правду".
"Но не все же мне кататься подобно сыру в масле, надо поработать, а потому я смирно жду апреля, когда ваши личики будут около меня. Я думал, что карточки помогут горю, нет, слезы навертываются на глаза при виде их {Семейные фотографии, данные Леле по его просьбе при отъезде.}... и теперь горькие слезы поминутно оставляют мои глаза. Я утешаюсь тогда, когда беру какую-нибудь книгу, но скоро я бываю принужден оставить мирное занятие после ловкого удара какого-нибудь товарища (!). Вот подходят они, наши молодцы..."
Как жутко стало, когда мы прочитали "вот подходят они, наши молодцы"... Подходят бить, оскорблять Лелю, и за что? Письмо обрывалось на этой фразе...
Но ничего не случилось, судя по письму ко мне, помеченному от утра до вечера. В этом длинном письме, начинавшемся: "Чувствую какую-то потребность писать вам, так и тянет"... Леля сообщал о полном разрыве своей партии (двое Ширинских, двое Всеволожских, Оленин и он сам) с так называемыми демократами (Рыловников, Усов, Дирибизов). До сих пор отношения еще кое-как поддерживались, благодаря Леле, но, "когда Усов назвал нас "подвальными (?) аристократами", я не выдержал и началась перебранка. Ширинский пожелал драться, Дирибизов не пошел... После этого демократы стали приставать ко мне, говорить про мир, но мы не пожелали. Хотя нас 6, а их около 15, они боятся нас"...
К сожалению, к этой партии теперь примкнул и наш любимец Алферов. Увидя нечаянно карточку тети, с которой Леля не расставался, и узнав, что это наша тетя, Алферов назвал ее рожей (!). Леля не стерпел и дал ему пощечину, конечно, отданную ему с лихвой: "От ссоры с Алферовым оборвались гнилые нитки, кой-как прикреплявшие товарищей ко мне: Алферов пристал к демократам!"
Следя по письмам Лели за всеми его волнениями из-за товарищей своих, мы с Оленькой просто огорчались за ссору Лели с этим лихим казаком, героем, силачом "в высоких сапогах"... Но что же было делать! "Courage, Lolô, courage! Défendre bien votre Petite-Tante, souffletez bien ces drôles" {"Смелее, Леля, смелее! Защищай свою тетушку и колоти этих мальчишек".},-- писала я ему в ответ.
Это хорошо было нам ему советовать, а переживать все эти драмы было очень не легко! Леля начинал решительно тяготиться своей гимназией. Для него синонимом всего плохого становилось название "ученика Крейманской гимназии!" Так, например, упоминая о 17-летнем сыночке, к которому пришел отец, навестить, и который вслед уходящему отцу делает гримасу, пояснял: "Он, поистине, достоин быть учеником Крейманской гимназии!" "Эта выходка достойна ученика Крейманской гимназии",-- писал он о другой выходке кого-то из товарищей. Ему претило, что эти товарищи его читают романы и говорят, что "вошли в такой возраст, когда чувствуешь потребность таких книг. Какая ирония! По крайней мере я не войду никогда в такой возраст... Ах, как хотелось бы мне покинуть этот кружок, где благоразумным почитается тот разговор, в котором побольше является рассказов о любви (много очень они про нее понимают!). Ах, как мне бы хотелось видеть вас..." {Письмо ко мне от 26 января.}
Читая эти письма, мы начинали тревожиться за Лелю не в шутку, хотя он и просил не беспокоиться, в особенности, Оленьку: "Я своим тру-ту-ту всех перепугаю!" Просил и не сердиться на него за то, что бранит свою гимназию, но "что у кого болит, тот о том и говорит", но в каждом письме он повторял: "Скоро ли я вас увижу?" и уже в конце января высчитывал, "что остается 72 дня и несколько часов до свидания в блаженном жилище счастливых и хороших людей!"
"Я живу днем одною лишь надеждою,-- надеждой ночи, в которую я опять вкушу сладость бытия, до той минуты, в которую я каждый раз вас вижу во сне, до той минуты, когда припавши к тете, буду лобызать ее ароматные рученьки и целовать дядю сильно и крепко, сильнее и крепче любящего сына... С ужасом жду то время, когда я вас лишусь! Кто будет тогда порицать, кто хвалить, кто гладить по головке? Происходит ли это от недостатка энергии, от ребяческой боязни одиночества?.. Чем же мне высказать вам мою благодарность? -- Не поцелуями же (ибо это действие преходящее); -- учением, отвечу я: учением не грамматики, не алгебры, а всего этого вместе, которое поведет меня на Моховую, в Университет".
"Теперь только я почувствовал, что я живу не для войны, не для битв, хотя до сих пор люблю страшные и трагические сцены, а для спокойного созерцания вещей! Я слишком глуп для того, чтобы заниматься природой; сейчас же мысли мои гуляют за ее границы. История и, в особенности, словесность имеют прелесть для меня".
Что называл Леля словесностью, было для меня довольно неясно; -- набор слов на неизвестных, особенно, древних языках, в которых он разыскивал корни современных языков? Почему же это уж так интересно? Но, так как ничто не могло ему доставить большего удовольствия, как новое слово, я всегда записывала ему их и посылала, как подарочек в Москву. Так писала я ему, что "поймала для него в "Revue des deux Mon des" массу слов, которыми я заняла половину письма {Письма от 18 и 29 января и 14 февраля к Леле.}. Тут были и санскритские (hima -- холод, откуда hiems и Himalajoi), зендские (cniz -- снег), латинское -- nix, литовское -- Gnigti, санскритское -- gal (холод), французские -- gel, латинское -- gel, f'al -- персидское и т. д. Еще больше "наловила" я их ему в "Histoire des croisades", Michaud {"История крестовых походов", Мишо.}, которую я читала тогда с особенным увлечением. "Знаешь ли ты, что Азовское море прежде называлось Мег de Zabache, а река Кубань -- Hypanis, Балканские горы -- Monte Hemus и т. д., Babylone по персидски -- Babyrus?"
Иногда у нас с Лелей начинались прения. Так, например, я сообщала ему, что вопреки тому, что нас учили в детстве, что Илиаду писал не Гомер, а целый народ, я теперь думаю что Илиаду писал именно Гомер! Леля стал опровергать такое заключение, утверждая, что учитель Сергиевский говорил, что слог Илиады не во всех частях одинаков, что она писана на протяжении многих веков и не одним лицом. "Не опровергаю существования Гомера, ибо я знаю, например, что существовал Моисей и знаю, что Моисеевы книги не им писаны". Но, так как я упиралась, утверждая, что, если Илиада составлена из песен и преданий различных певцов, но собраны они в одно целое одним человеком, Гомером,-- Леля разыскал этимологию имени Гомера в двух греческих словах оцоо aipox -- все собираю, иначе сказать, сборник... и этими разбил все мои доводы: вот для чего, по-видимому, он так старательно возился с корнями слов.