9.II. – Сегодня О. (дополнительно) читал стихи 1930 etc., причем дамы его ублажали; просили еще, расточались в хвалах…
Едет А.А., очевидно, 11-го, сперва в Москву.
С О. обсуждаем ее молчание стиховое.
Он: «Она – плотоядная чайка: где исторические события, там слышится голос Ахматовой, и события – только гребень, верх волны: война, революция. Ровная и глубокая полоса жизни у нее стихов не дает, это сказывается как боязнь самоповторения, как лишнее истощение в течение паузы».
Ей сказал, что вреден Пастернак, что он раньше целостнее других натворил то, во что другие пустились массово, всем скопом, безвкусно. Это почти все, кто что-либо писал за 15 лет. Это и «Грифельная ода» О.Э., в этом ее боязнь (т.е. А.А.). М.б., это было слишком резко, там и дружба и уваженье к Пастернаку.
Она ругает Брюсова, Блока… да почти всех. При всей прелести «Ночи в окопе» и «Ладомира» О. накинулся на Хлебникова, а я его раскрутил, показав незнанье им Хлебникова. Он снова залился. Я говорю: «Так говорить о стихах не полагается». Он: «Стихи вообще положены быть не должны, мы – должны (это любимый его звуковой, не всегда даже корневой путь афоризации)». Я: «…говорить так не следует, если вас устроит синонимическая замена. Следовать – значит двигаться, жить, а меняет ли это дело? У вас чистая полемика, на грани придирки». Он: «Анна Андреевна, вот Сергей Борисович меня всегда берет в логическую проработку и начисто сминает, что я говорю, он умерщвляет ход моего доказательства».
Теперь главнейшее. Сижу на диване с А.А. И думаю, как сформулировать вопрос о работе над Гумилевым. Ей Мандельштамы об этом еще не говорили. Так сидели молча… Она оборачивается и говорит: «Когда будете в Ленинграде, я ознакомлю вас со всеми» etc… Это – гипноз.
10.II. – С А.А. много говорил о работе. Доверие беспредельное, только время и Ленинград, – и все задуманное будет сделано. Мы друг друга с полуслова понимаем, будто я с ними в Цехе Поэтов был… даже мелочи: называет в какой-то связи Комаровского, начинаю о нем говорить, о «Франческе», пополам или, вернее, вместе читаем вслух друг другу слово в слово:
Или под самым потолком,
Где ангел замыкает фреску,
Рисую вечером тайком
Черноволосую Франческу.
Она: «Да, знать Комаровского – это марка. А знаете, Коля говорил: "Это я научил Васю писать, стихи его сперва были такие четвероногие…" И правда, он, конечно… »[1].
Еще: «…когда Коля приехал из Парижа, я сказала ему, что мы будем разводиться. Мы поехали к Левушке в Бежецк. Было это на Троицу. Мы сидели на солнечном холме, и он мне сказал: “Знаешь, Аня, я чувствую, что я останусь в памяти людей, что жить я буду всегда”».
Может быть, к ней надо было мне подойти уже давно, но без тех прямых условий, в которых встретились сейчас, может быть, не получилось бы нужного. В Ленинграде будут простые и чудные отношения, вот увидишь, и будет работа, в которой она другим не поможет. Верит в это и она.
Лина, познанный О., все с ним связанное, – это очень много, но спокойная, вечная гениальность Ахматовой мне дала столько, сколько мог я сам придумать. Высшая награда – получить ожидаемое, желаемое. Так, как с ней, говорил впервые в жизни. Это необъяснимое сочетание: я говорю, сообщаю, понимаю силу этого и одновременно знаю, что она все это понимает сама. Говорит она, мне все ясно до глубины; а весь разговор – и неожиданность, и новизна. Удивительная форма: о любви так можно говорить с любимой, как мы о поэзии.
Боже, как бы со мной говорил и Он: «Анна Андр. завтра едет».