14.07.1941 Могилев, Беларусь, Беларусь
Мы переехали через Могилевский мост и проехали ночной, пустынный, молчащий Могилев. У одного из домов стоял грузовик, из которого тихо одни за другими выносили носилки с ранеными. В городе чувствовался железный порядок. Не болталось никого лишнего; на перекрестках у орудий, не отходя от них, накрывшись плащ-палатками, дремали орудийные расчеты. Все делалось, тихо. Тихо проверяли пропуска. Тихо показывали дорогу.
С нами ехал проводник из политотдела, без которого мы, конечно, никогда не нашли бы ночью полковника Кутепова. Сначала мы остановились на окраине Могилева, у каких-то темных домов, в одном из которых расположилась оперативная группа дивизии. Наш провожатый зашел туда, узнал, на прежнем ли месте находится штаб полковника Кутепова, и мы поехали дальше.
На пятом или шестом километре за Могилевом мы свернули с дороги вправо и въехали в какие-то заросли, где нас сейчас же задержали. Обрадовал порядок в Могилеве, обрадовало и то, что, как только мы свернули с дороги, нас задержали. Очевидно, в этом полку ночью никуда нельзя было пробраться, не наткнувшись на патрульных.
Всех троих нас под конвоем доставили в штаб полка. Из окопа поднялся очень высокий человек и спросил, кто мы такие. Мы сказали, что корреспонденты. Было так темно, что лиц невозможно было разглядеть.
— Какие корреспонденты? — закричал он. — Какие корреспонденты могут быть здесь в два часа ночи? Кто ездит ко мне в два часа ночи? Кто вас послал? Вот я вас сейчас положу на землю и будете лежать до рассвета. Я не знаю ваших личностей.
Мы сказали, что нас послал к нему комиссар дивизии.
— А я вот положу вас до рассвета и доложу утром комиссару, чтобы он не присылал мне по ночам незнакомых людей в расположение полка.
Оробевший поначалу провожатый наконец подал голос:
— Товарищ полковник, это я, Миронов, из политотдела дивизии. Вы ж меня знаете.
— Да, вас я знаю, — сказал полковник, — Знаю. Только поэтому и не положу их до рассвета. Вы сами посудите, — вдруг смягчившись, обратился он к нам. — Сами посудите, товарищи корреспонденты. Знаете, какое положение. Приходится быть строгим. Мне уже надоело, что кругом все — диверсанты да диверсанты. Я не желаю, чтобы в расположении моего полка даже и слух был о диверсантах. Не признаю я их. Если охранение несется правильно, никаких диверсантов быть не может. Пожалуйте в землянку, там ваши документы проверят, а потом поговорим.
После того, как в землянке проверили наши документы, мы снова вышли на воздух. Ночь была холодная. Даже когда полковник говорил с нами сердитым голосом, в его манере говорить было что-то привлекательное. А сейчас он окончательно сменил гнев на милость и стал рассказывать нам о только что закончившемся бое, в котором он со своим полком уничтожил тридцать девять немецких танков. Он рассказывал об этом с мальчишеским задором.
— Вот говорят: танки, танки. А мы их бьем. Да! И будем бить. Утром сами посмотрите. У меня тут двадцать километров окопов и ходов сообщения нарыто. Это точно. Если пехота решила не уходить и закопалась, то никакие танки с ней ничего не смогут сделать, можете мне поверить. Вот завтра, наверное, они повторят то же самое. И мы то же самое повторим. Сами увидите. Вот один стоит, пожалуйста. — Он показал на темное пятно, видневшееся метрах в двухстах от его командного пункта. — Вон там их танк стоит. Вот куда дошел, а все-таки ничего у них не вышло.
Около часа он рассказывал о том, как трудно было сохранить боевой дух в полку, не дать прийти в расхлябанное состояние, когда его полк оседлал это шоссе и в течение десяти дней мимо полка проходили с запада на восток сотни и тысячи окруженцев — кто с оружием, кто без оружия. Пропуская их в тыл, надо было не позволить упасть боевому духу полка, на глазах у которого шли эти тысячи людей.
— Ничего, не дали, — заключил он. — Вчерашний бой служит тому доказательством. Ложитесь спать здесь, прямо возле окопа. Если пулеметный огонь будет — спите. А если артиллерия начнет бить — тогда милости прошу вниз, в окопы. Или ко мне в землянку. А я обойду посты. Извините.
Мы с Трошкиным легли и сразу заснули. Спали, наверное, минут пятнадцать. Потом с одной стороны началась ожесточенная ружейно-пулеметная трескотня. Мы продолжали лежать. Так устали за день, что лень было двигаться. Трескотня то утихала, то снова усиливалась, потом стала сплошной и слышалась уже не слева, там, где началась, а справа. Трошкин толкнул меня в бок.
Костя!
— Да?
— Странно. Стрельба началась у ног, а сейчас слышится у головы.
Потом стрельба стихла. Понемногу начало светать. Как потом выяснилось, немцы пробовали ночью прощупать наше расположение и производили разведку огнем и боем.
При утреннем свете мы наконец увидели нашего ночного знакомца — полковника Кутепова. Это был высокий худой человек с усталым лицом, с ласковыми, не то голубыми, не то серыми глазами и доброй улыбкой. Старый служака, прапорщик военного времени в Первую мировую войну, настоящий солдат, полковник Кутепов как-то сразу стал дорог моему сердцу.
Мы рассказали ему, что когда проезжали через мост, то не заметили там ни одной счетверенной установки и ни одной зенитки. Кутепов усмехнулся:
— Во-первых, если бы вы, проезжая через мост, сразу заметили пулеметы и зенитки, то это значило бы, что они плохо поставлены. А во-вторых… — Тон, которым он сказал это свое «во-вторых», я, наверное, запомню на всю жизнь. — Во-вторых, они действительно там не стоят. Зачем нам этот мост?
— Как зачем? А если придется через него обратно?
— Не придется, — сказал Кутепов. — Мы так уж решили тут между собой: что бы там кругом ни было, кто бы там ни отступал, а мы стоим вот тут, у Могилева, и будем стоять, пока живы? Вы походите, посмотрите, сколько накопано. Какие окопы, блиндажи какие! Разве их можно оставить? Не для того солдаты роют укрепления, чтобы оставлять их. Истина-то простая, старая, а вот забывают ее у нас. Роют, роют. А мы вот нарыли и не оставим. А до других нам дела нет.
31 «—…что бы там кругом ни было, кто бы там ни отступал, а мы стоим вот тут, у Могилева, и будем стоять, пока живы»
Тогда, в 1941 году, на меня произвела сильное впечатление решимость Кутепова стоять насмерть на тех позициях, которые он занял и укрепил, стоять, что бы там ни происходило слева и справа от него. Прав ли я был в своем глубоком внутреннем одобрении такого взгляда на вещи?
Вопрос этот сложней, чем кажется с первого взгляда. Речь идет не о том — выполнить или не выполнить приказ. Это не являлось для Кутепова предметом размышлений. Речь о другом — о сложившемся у меня чувстве, что этот человек внутренне не желал получить никакого иного приказа, кроме приказа насмерть стоять здесь, у Могилева, где он хорошо укрепился, уже нанес немцам тяжелые потери и если не сдвинется с места, то снова нанесет их при любых новых попытках наступать на его полк.
Немецкие генералы в своих исторических трудах настойчиво пишут о том, что, оставаясь в устраиваемых ими «клещах» и «мешках», не выводя с достаточной поспешностью своих войск из-под угрозы намечавшихся окружений, мы в 1941 году часто шли навстречу их желаниям: не выпустить наши войска, нанести нам невосполнимые людские потери.
В тех же трудах немцы самокритически по отношению к себе и одобрительно по отношению к нашему командованию отзываются о тех случаях, когда нам удавалось в 1941 году своевременно вытащить свои войска из намечавшихся окружений и тем сохранить живую силу для последующих сражений.
В этих немецких суждениях есть своя логика. И все-таки, если брать конкретную обстановку начала войны, думается, немецкие генералы правы только отчасти.
Следовало ли нам стремиться в начале войны поспешно выводить свои войска из всех намечавшихся окружений? С одной стороны, как будто да. Но если так, то можно ли было в первые же дни войны отдать приказ о своевременном общем отступлении всех трех пограничных армий Западного фронта? На мой взгляд, такой приказ в эти первые дни было невозможно отдать не только технически, из-за отсутствия связи, но и психологически. Лев Толстой в своем дневнике 1854 года писал: «Необстрелянные войска не могут отступать, они бегут». Замечание глубоко верное: организованное отступление — самый трудный вид боевых действий, тем более для необстрелянных войск, какими в своем подавляющем большинстве были наши войска к началу войны. Такое всеобщее отступление по приказу на практике, в той заранее не предусмотренной никакими нашими предвоенными планами обстановке, могло превратиться под ударами немцев в повальное бегство. В 1941 году мы и так нередко бежали. Причем бежали те самые необстрелянные части, которые впоследствии научились и стойко обороняться, и решительно наступать. Но в том же сорок первом году многие наши части, перед которыми с первых дней была поставлена задача контратаковывать и жестко обороняться, выполняли эту задачу в самых тяжелейших условиях, и именно в этих боях, а потом при прорывах из окружения, приобрели первый, хотя и бесконечно дорого обошедшийся им боевой опыт.
Стоит добавить к этому, что наша армия и вообще, а тем более после огромных потерь в технике, понесенных в первые дни войны, по уровню моторизации летом 1941 года не шла в сравнение с немецкой. Поэтому оторваться без боя от моторизованных немецких частей, двигаясь пешком и на конной тяге, часто означало, стронувшись с места, потерять свою боевую силу и организованность и все равно не успеть при этом вырваться из подвижного кольца немцев.
Если бы мы в первые дни и недели войны, избегая угрозы окружений, повсюду лишь поспешно отступали и нигде не контратаковывали и не стояли насмерть, то, очевидно, темп наступления немцев, и без того высокий, был бы еще выше. И еще вопрос, где бы нам удалось в таком случае остановиться.
Я вовсе не хочу оправдывать сейчас многие опрометчивые решения, принимавшиеся у нас в то время, в том числе и ряд явно запоздалых решений на отход или, в других случаях, противную здравому смыслу боязнь сократить, спрямить фронт обороны только из-за фетишистского предвоенного лозунга: «Не отдать ни пяди», который, при всей его внешней притягательности, был безграмотен с военной точки зрения. Однако думается, что реальный ход войны в первый ее период сложился на равнодействующей нескольких факторов. Сочетание наших отступлений, своевременных и запоздалых, с нашими оборонами, подвижными и жесткими, кровавыми и героическими, в том числе и длительными, уже в окружениях, определило и реальные темпы наступления немцев, и то психологически трудное, но все-таки не лишившее ее боеспособности состояние духа нашей армии, в котором она оказалась после первых недель боев.
Мера нашей неподготовленности к войне была так велика, что, как ни горько, мы не можем при воспоминаниях о тех днях освободить свой лексикон и от такого тяжелого слова, как «бегство», или, употребляя солдатское выражение того времени, — «драп». Однако при всем этом согласиться с концепцией, что в сложившейся тогда обстановке наилучшим для нас выходом было везде и всюду как можно поспешнее отступать, невозможно.
И сейчас, при самой трезвой оценке всего, что происходило в тот трагический период, мы должны снимать шапки перед памятью тех, кто до конца стоял в жестких оборонах и насмерть дрался в окружениях, обеспечивая тем самым возможность отрыва от немцев, выхода из мешков и котлов другим армиям, частям и соединениям и огромной массе людей, группами и в одиночку прорывавшихся через немцев к своим.
22.10.2022 в 19:13
|