Однажды, уже в июле, Вулох, Каневский и я спустились к пристани рисовать лодку с Паустовским на корме. Сзади подкрался чернявый крепыш в болотных сапогах и задел славу французских художников, с чего мы заключили, что за нами незнакомый деятель искусства. Разговорились. Москвич, но живет в Тарусе, поближе к ссыльному отцу. Успел жениться и развестись. Кормится службой истопника и давно рисует.
Вечером, с бутылкой перцовки, мы осмотрели творчество симпатичного истопника. Он снимал у древней старухи конуру два на полтора и упорно писал красками трогательную сценку с темным двором и женщиной, закутанной в черный платок. Живопись в духе «малых голландцев», сказал бы грамотный критик, ничего от современной, декоративной манеры, которой мы все тогда увлекались.
Изба родителей Эдуарда Штейнберга, живших неподалеку, была гораздо шире, с резным крыльцом и заросшим бурьяном садом. Внутри в живописном беспорядке висели рыболовные снасти, китайские свитки, старинные рамы с лопнувшей позолотой, большое полотно с изображением голой женщины с готическим фонарем в руках, автором которой оказался Борис Свешников, приятель хозяев. Шкафы были забиты книгами. В углу расстроенная фисгармония. На столе возвышался древний «Ундервуд» с листком недописанной поэмы:
И в чащобах, ощерившись, слушают волки
Аккуратное щелканье тульской двустволки…
Рядом фотография Ивана Бунина, старика сбритыми щеками и неожиданно толстым носом.
— Мой отец поэт и переводчик! — лукаво ухмыляясь, сказал Эдик.
На веранде опрокинулся стул и в комнату вихрем, загоняя облако табачного дыма, влетел выразительный мужчина с зычным голосом.
— Я вас приветствую со страшной силой!
Аркадий Акимович Штейнберг, а для близких «Акимыч», родился не в кособоком еврейском местечке, а в Большой Одессе, в каменных хоромах с подъездом в ливрее. Его дед был известный банкир, с Поляковым и Бродским на «ты». Ребенок рос под присмотром французских бонн, с оглядкой на просвещенные страны Европы. Квартиру украшали хрустальные люстры, японские вазы, персидские ковры и фламандские картины. Его малохольный папа предпочитал делать революцию вместо денег. С дипломом венской академии медицины он лечил «красного генерала» Троцкого до его изгнания в 1928 году и закончил карьеру орденоносным директором санатория. Акимыч занимался рисованием в московском ВХУТЕМАСе, где футурист Таубер учил составлять ненужные пролетариату «абстракции», потом увлекся поэзией философского направления, давно вышедшей из моды. В кружке состояли Георгий Шенгелия, Арсений Тарковский, Семен Липкин, Леонид Мартынов. Акимыч стал духовным средоточием кружка, за что поплатился первой тюрьмой.
Еще мальчишкой, усвоив главные европейские языки, он легко овладел и эзотерическими — якутским, молдавским, македонским, ставшими его постоянной переводной кормушкой.
Два лагерных срока, с перерывом на войну, на целых десять лет разрыв с семьей, Москвой, друзьями, не сломали оптимизма Акимыча. На бесчисленных пересылках и лагерях он обрел новый круг знакомств, повязанный небывалыми испытаниями.
В суровом 1948 году, в лагере под Ветлояном, он пламенно балагурил:
Я вернусь молодым чудодеем,
Не сегодня, так завтрашним днем.
Пусть однажды мы дело затеем,
Десять раз, если надо, начнем.
В декабре 1954-го в Тарусе появилось еще три зека.
Борис Петрович Свешников еще в лагерях под влиянием Акимыча создал поразительный по тонкости мир человеческих блужданий в безымянном аду. Молчаливый мастер с пронзительным, стальным взглядом отлично знал искусство, но намеренно шел против суетливых и быстротечных направлений, подкармливая персональные опыты иллюстративной работой высокого качества.
В гостеприимный дом «молодого чудодея» приходил и краснобай Лева Кропивнинкий, подельник Б. П. Свешникова по «дворянскому кружку», стоившему им по десяти лет лагерей. Поглаживая крутой, наголо бритый затылок, он распускал свое богатое воображение, о чем бы ни заходила речь, о творчестве Пикассо или кладке русских печей, мощи итальянского кино и теории относительности. Меня совершенно сбивало с толку — каким образом ссыльный зек без московской прописки мог выставлять свои лихие абстракции в Сан-Франциско!
Верный ученик Акимыча, зек Толя Коновалов, приносил к ужину не только свежих судаков, но и воздушные лирические акварельки.
Акимыч жил открыто и в долг.
К нему тянулись обездоленные мечтатели, страстные рыболовы, начинающие литераторы и растленная богема. Летом 1959 года в его доме постоянно вертелось человек тридцать, основательно двинутых друзей вперемежку с местными чудаками, вроде Боброва, Гастунского и Аксенова.
Литературные снобы считают, что «чудодей» превосходно все начинал и ничего не доводил до конца. Одаренный, подобно героям Ренессанса, во всех областях человеческого творчества, Акимыч, очевидно, допускал промахи в стихосложении и переводах, в живописи и скульптуре, а современность требовала совершенства в одной, избранной дисциплине.
Нам, дурно просвещенным идиотам советских вузов, казалось, что сущность искусства заложена в легкой, декоративной работе, смысл жизни — в переливании из пустого в порожнее, а храбрость — в молодецкой возне с девками. Такой расклад жизни казался более соблазнительным и доступным, чем высшее знание зеков, находивших авангард в библейских глубинах.