Мне приходилось закрывать глаза не только на скуку, но, как во всякой любви, на нечто, что должно было бы ее уничтожить или уменьшить: у Городецких было несколько романов Д’Аннунцио[1], и я старалась приспособить к ним свои чувства, подавляя здоровую неприязнь. Еще у них были две книги малоизвестных писателей, они перекочевали ко мне и оставались у меня, пока Люка не отобрала их, чтобы подарить кому-то. «Модеста Цамбони»[2], перевод с немецкого, повествовала о любви заезжего немца к прекрасной, как статуя Венеры, итальянке. Модеста потеряла мужа, забитого в тюрьме фашистами, но она и ее муж не были неимущими революционерами: у них был прекрасный дом и сад, и немец мысленно цитировал Горация: «Благословен дом, из которого открывается прекрасный вид». В книге были и другие античные реминисценции. История кончалась плохо: чтобы своим присутствием не навредить возлюбленной во время обыска, немец убежал и завербовался солдатом в Южную Америку, где его ждала смерть от вредного климата. И его бегство было напрасным, ненужным, все обошлось бы и так. Меня расстраивал плохой конец, мне не нравился герой, он был совсем не пара прекрасной Венере, — как могла она его полюбить? В описании итальянской жизни я заметила иронию: «непрозрачность итальянского меда», «малая душистость итальянского кофе». Но…
«Сентиментальный бродяга»[3], перевод с английского, был более искусственен и поэтому не так упоителен. Молодой ученый приехал в итальянский город и в библиотеке занимается историей старинных аристократических семейств. Гуляя, он засыпает около ограды на окраине города, а просыпается в прекрасном саду, где его встречает прекрасная женщина, и у них, «с места в карьер» (как выражалась Мария Федоровна), начинается любовь, которая продолжается неделю или около того и проходит несколько стадий, соответствующих террасам сада: нежность на террасе с белыми цветами, страсть — с красными и т. п. После заключительной стадии — цветы на последней террасе были, кажется, черными, он просыпается около ограды, на том же месте, где заснул неделю назад. Герой тоскует по прекрасной незнакомке, но снова работает в библиотеке, где читает про молодую герцогиню из рода N., красавицу с причудами, владелицу дворца около города, но не догадывается сопоставить прочитанное со случившимся.
И «Венецию — Неаполь» Листа я любила за итальянскую сладостность. Увиденный через несколько лет балетный номер на эту музыку, в итальянских крестьянских костюмах, так соответствовал моим устремлениям, что я не призналась Люке, что именно он мне понравился больше других номеров, — мне не хотелось выдавать себя (в чем?). И напрасно: Люка тоже считала его лучшим. Я потом нашла у себя дома в книге «Sans famille»[4] ноты песенки, которую пел один из персонажей, и это была тема этой пьесы Листа. Я очень обрадовалась этому открытию.
Несколькими годами позже появились пластинки, привезенные отцом Майи из Америки: Карузо, Тито Скипа[5] и еще другие. Я ими наслаждалась, особенно в отсутствие хозяев, когда не надо было напускать на себя хладнокровие. Слова некоторых итальянских песенок я записала и переписала чисто и по возможности красивым почерком в маленькую тетрадку.
А немецкие трофейные фильмы с Джильи[6]? Тут уж никак нельзя было устроить себе грезу: объект не давал к тому оснований. Маленький, коротконогий и толстоногий с большой круглой головой и короткими руками — разросшийся шестилетний мальчик, тип хорошего драматического тенора, повторенный потом певцами разных национальностей. Голос и талант отделились от внешности артиста, наверно, в первый раз для меня. Фильмы были на немецком языке, но Джильи произносил иногда слово-другое по-итальянски, и я была счастлива слышать их.
Потом все изменилось. Итальянцы вдруг выступили против самих себя. Это был «Рим — открытый город» Росселлини, первый неореалистический фильм, увиденный мной. Какое разочарование (где итальянская dolcezza, сладостность?) и какой удар восхищением! Я видела фильм много раз (молодые нервы выдерживали сцену пыток), несмотря на то что никто не очаровал меня в этом фильме. Герой был мало похож на итальянца, его возлюбленная была совсем непохожа на итальянку, и меня удивляло, что про нее говорилось: «Очень хорошенькая» (но говорилось по-итальянски: «Е carina? — Molto carina»). Правда, Анна Маньяни в своей нелепости проявляла бурный итальянский темперамент и так хорошо произносила «Francesco», и сам этот Франческо немного, совсем немного соответствовал типу итальянца.
Хорошо, что у меня хватило ума полюбить это искусство. И я гордилась итальянцами, показавшими себя и в наше время (и все остальное кино я тут же перестала считать искусством).