У меня началась «картофельная», или «крахмальная», болезнь от питания преимущественно картошкой, на теле и на лице образовались красные корки. Я ничем не лечилась, и болезнь прошла сама собой, но все это время я не общалась с Варзер и чувствовала одновременно неудовлетворенность и облегчение. Мне-то все казалось, что Варзер не отвечает мне любовью, потому что не понимает, как я ее люблю, — старинное заблуждение любящих. Тут Лемешев влюбился в только что появившуюся в Москве молодую певицу с Украины Ирину Масленникову. Жалость к Варзер сначала усилила мою любовь к ней. Но у нее в это время появились новые поклонницы (не из лемешевских как будто). Они были не такие, как я, не робели, смело подходили и разговаривали с ней. И я оказывалась в стороне с моей любовью. Раз мне позвонила Тоська и сказала, что Варзер говорила про меня своим поклонницам. Тоська заохала, что боится сказать мне, что она говорила. Но я настояла. Вот что сказала Варзер: «Она так любит меня, что даже противно». У меня было двойное чувство: я и радовалась, что Варзер знает о моей любви, и страдала от своей обреченности на то, чтобы быть «противной». Но Тоське я сказала только о радости: как хорошо, что Варзер знает, что я ее люблю. Тоська пыталась обратить мое внимание на «противность», ахая, жалея меня, а может быть, ожидая моего возмущения или надлома, но я твердила свое.
Если бы мне не было уже известно о «противоестественных» видах любви (Нонка любила распространяться на эту тему), я бы считала свою любовь к Варзер совершенно обыкновенной: почему нельзя любить кого-то так, что жить без него не можешь? Я никак не связывала эту любовь с чувственным наслаждением, ничего, кроме руки для поцелуя, выражающего феодальную преданность, мне не было нужно от Варзер, а если бы она предприняла что-нибудь, я бежала бы от нее. Наверно, права была Нонка, когда сказала (я это записала в дневнике): «Тебе нужна мать».
Эта любовь была поражением. И это надломило меня навсегда: я потеряла уверенность в себе.
Золя поступила в Менделеевский институт, но ей там не понравилось, и она стала учиться на курсах французского языка. Я поступила туда же и некоторое время занималась, а Золя училась усердно весь год. Мне не нравился французский язык, мне казалось, что язык без суффиксов совсем не выразителен, не то в русском: дом, домик, домишка, домище и т. д., да и в немецком тоже.
Курсы иностранных языков находились на Полянке, на одну остановку дальше Зары. Мне нравилась Полянка, низкие купеческие дома с маленькими окнами, окна первых этажей низко над тротуаром, а зимой в войну почти без транспорта она была особенно хороша. По ней ходили трамваи, но очень редко, и хотя народу было в городе мало, за 20 минут собиралось его достаточно, а трамвай подходил уже набитый битком, и я, прождав и промерзнув, не могла в него втиснуться и, дрожа, шла домой пешком более получаса, радуясь своему героизму (я, мол, не сдаюсь). Тогда я еще не вывела для себя мораль: слабым достается больше, чем сильным.
Мне нужно было учить французский язык, потому что я хотела знать итальянский, а в университете не было итальянского отделения. С осени 41-го года в течение трех лет я была постоянно сосредоточена на своей любви. Однако у меня были страсти менее очевидные и менее кратковременные.
Итальянщина. Откуда она у меня? От детской влюбленности в Леню на Пионерской? Тип людей, смуглых, черноволосых и черноглазых, был ли он привлекателен для меня, потому что таковы итальянцы, или итальянцы мне полюбились, потому что мне нравился этот тип людей? А может быть, любовь к маме, кареглазой и черноволосой, хотя и не смуглой, была мной перенесена на итальянцев? А почему не на испанцев? Вот что: сладость. Итальянская и неаполитанская песенки в «Детском альбоме» Чайковского, песни гондольеров Мендельсона звучали для меня слаще других пьес. Сладость любви, сладость красоты, сладостная любовь, сладостная красота. Я презирала советскую эстраду. То ли дело неаполитанские песни. Особенно в исполнении настоящих итальянцев. Что значили эти голоса?
Представление о мире, где любят друг друга страстно, нежно, а остальное второстепенно. Мечтаемая страсть — я была уверена, что итальянцы наделены способностью любить в большей степени, чем прочие люди, так же как способностью понимать искусство.
Эта страсть питалась очень немногими элементами.
Таня была счастливее меня? У них в классе учился итальянец. Таня рассказывала, что он прижимал ее к стене и что глаза у него были совсем черные. Нет, так не должен был бы вести себя итальянский мальчик, так он не отличался от неитальянских мальчиков.
Рядом, через площадку, жил человек, входивший в соприкосновение с Италией — Люкин отец Иван Дмитриевич. Он переводил с итальянского, бывал в Италии, и у них были книги об Италии и переведенные с итальянского. Я с Иваном Дмитриевичем поделилась моим восхищением итальянцами, но из его ответа я только поняла, что он Италию и итальянцев выделяет, но они не возвышаются для него над остальным человечеством, и его отношение к ним меня не удовлетворило.
Книги. Я напрасно искала мою Италию в «Сказках об Италии» Горького. Но в другом его сочинении были цирковые артисты, воздушные акробаты, муж и жена Бедини, муж смотрел на жену черными глазами, «и много было радости в этих глазах»[1]. Горькому, на его неуклюжий лад, хотелось того же, что мне: чтобы в жизни было что-то, чего хочется в мечте.
Страницы «Былого и дум» о том, как на палубе парохода итальянцы ели с врожденным изяществом, а австрийские солдаты неряшливо. О благородном террористе Орсини, «красивая голова» которого покатилась на эшафот.
В «Консуэло»[2] иронический портрет начинающего свою карьеру тенора (!) был мне не по душе. Но теплый вечер, Консуэло и этот молодой человек сидят на берегу обнявшись, шепчутся, перемежая речи поцелуями. Всего лишь это.
Представление «Травиаты» в «Накануне», некрасивая певица, нелепо одетая («где ей, дочери какого-нибудь бергамского пастуха, знать, как одеваются парижские камелии»), с разбитым голосом, которая пела «с той особенной страстностью выражения и ритма, которая дается одним итальянцам». И дальше — читайте сами.
И «Три встречи» — вот еще Италия, ох, какая прекрасная. Опять пение, этот голос: «Vieni pensando a me segretamente»[3]. Но почему героиня — русская, а герой — подлец какой-то? Зачем Тургенев не описал счастье любви в Италии?
Еще был «Рим» Гоголя, восхищение Гоголя Италией, а он жил там, значит, не ошибался, но в глубине души я находила текст абстрактным и скучным в его красноречивости, интересное должно было быть в том, что осталось ненаписанным.