Из всех девочек, наверно, у меня было больше всего свободного времени. Правда, Нонку очень часто посылали с бумагами в банк на Арбатской площади, в конце Никитского бульвара. Тогда она звонила мне, и мы с ней гуляли час-два. Нонка жила около метро «Парк культуры», почти на берегу Москвы-реки. У нее был пустой дом, как у всех тогда: не пахло едой, и тепла и света тоже было мало. Однако она меня угощала чаем и куском черного хлеба. Я его ела, как всегда тогда, выгрызая мякиш, оставляя напоследок корку, самое крепкое и, следовательно, насыщающее. Нонка сказала: «Ты что так ешь?» (подразумевая: жалким образом). Я сказала: «Мне так нравится», но она дала мне еще кусочек хлеба. Отца не было ни у Нонки, ни у Тоськи. У Нонки были мать и младший брат, оба смуглые, с гладкими черными волосами, с темными глазами. Нонка рассказала, что в очереди стояли ее мать и брат и рядом старая еврейка. Подошла Нонка, и еврейка сказала матери про нее: «Это не наш ребенок». К евреям Нонка относилась насмешливо и недоброжелательно, Тоська исповедовала интернационализм, которому нас учили, но обе говорили мне в виде комплимента: «У тебя не еврейский характер». Нонка говорила, что на самом деле отчество жены Лемешева не «Арнольдовна», а «Абрамовна» (так, наверно, и было: это имя часто заменяли на Арнольд, Артур, Адам, Альберт). Поклонницы звали ее между собой «Сарой». Я старалась отмахнуться от этого, как будто этого нет, так же как от прозвища, данного группе из трех-четырех поклонниц, ходивших вместе: «Абрамы».
Как-то меня выпустили во двор (редкий случай). Рыжий, веснушчатый Васька, сын рыжего, с рыжими усами дворника Семена, сказал мне: «У тебя нос как у жида». Я тогда обиделась меньше, чем должна была бы, потому что считала это исключением из закона советской жизни о равенстве народов. Я хотела, чтобы этого не было, но оно меня мучило потихоньку, жгло слабым огнем, и я болезненно относилась к порицанию евреев в книгах и радовалась, когда о евреях говорили хорошо. В тогдашней детской советской литературе все было благополучно в этом отношении, но в русской дореволюционной и иностранной встречались вещи, которые причиняли боль. И я была благодарна Вальтеру Скотту за «Айвенго». Я радовалась, что Вальтер Скотт выводит евреев в хорошем виде, но некоторые типы евреев были мне неприятны внешностью и манерой говорить.
Я была малодушной и от малодушия подлой. Если бы мама была жива, этого, наверно, не было бы. Кругом все осуждали евреев, и я не защищала своих соплеменников. Евреи умели укрыться, не попасть на фронт, достать броню. И правда, думала я, вот Лев Яковлевич не в армии. Я как-то упускала из виду, что мой дядя Ма, которому 49 лет и который намного старше Льва Яковлевича, на фронте. Но от этих разговоров мне все равно было больно.
Карточки я получала в домоуправлении у женщины, которую звали Анна Николаевна. Я смертельно ее боялась, потому что она могла послать меня на трудфронт. Она казалась мне холодной, не расположенной ко мне чиновницей, каких я видела в Опеке, и мне в голову не могло прийти, что она может жалеть меня. Защищали ли меня персональная пенсия и «служащая» карточка автоматически или Анна Николаевна защитила меня, прикрывая этой пенсией, — выше могли подумать, не разобравшись, что я инвалид или старый человек (но год рождения?!). Может быть, Наталья Александровна замолвила за меня словечко, я не знаю, делала ли она что-нибудь для Анны Николаевны, дарила ли ей подарки, чтобы Люку не послали на трудфронт, я, естественно, ничего не делала и ничего не дарила.
Анна Николаевна же выдала мне справку, с которой я ходила в милицию, чтобы получить паспорт. У меня свидетельство о рождении было совсем не такое, как у Люки, — у нее длинное, со многими данными: национальность, социальное положение родителей, их возраст и пр. У меня — просто дата рождения, фамилия, имя и отчество меня и мамы. Анна Николаевна спросила, как меня записать, русской или еврейкой, и я сказала: русской. Анна Николаевна повторила вопрос, она смотрела на меня с укором, и в ее голосе был упрек, но я повторила: русской. Мне хотелось быть русской, как большинство, как все, и потому, что кругом все говорили плохо о евреях, а мне хотелось избавить себя от ненависти окружения. Я не знаю, почему Анна Николаевна осуждала меня, и я, по правде говоря, не понимала, что это выбор на всю жизнь. Так он и остался пятном на мне.