Однако я начала обманывать Марию Федоровну. Мне никогда не давали конфет сколько хотелось, и меня всегда тянуло к сладкому. Я получала от Марии Федоровны рубль на завтрак в школьном буфете. Но, проходя мимо Тверского бульвара, покупала на лотке, где продавались конфеты поштучно, шесть соевых конфет (больших!) по 15 копеек каждая. Я их съедала, не успев дойти до школы. Мария Федоровна никогда бы их не купила и не позволила бы мне их есть, считая сою вредной. У меня были угрызения совести, но удержаться я не могла. Мне стыдно было врать («я ела сдобную булку и пила чай»), когда Мария Федоровна спрашивала меня, что я ела в школе, но я врала и удивлялась, почему Мария Федоровна не замечает, что вру, и не обрушивается на меня.
На «Уриэля Акосту»[1] в Малый театр я ходила одна и на «Кармен»[2] в Большой тоже одна, потому что билеты стоили дорого, да и Марии Федоровне, возможно, не хотелось ходить в театры. Одна я пошла и на «Трех сестер» в Художественный театр. Я сидела в бельэтаже, одна среди незнакомых людей, и постепенно приходила в уже знакомое состояние: реальная жизнь ушла на второй план, все мое существо было занято восторгом — горестным, потому что вызывавшая его игра почти совершенного ансамбля актеров была направлена на выражение подтекста тоски. Когда же в конце пьесы за сценой заиграл духовой оркестр, я начала плакать. Я не переставала плакать, идя домой по Газетному переулку. Было поздно, темно, на улице никого не было, и я плакала всласть, даже рыдала. Когда Мария Федоровна открыла дверь, она пришла в ужас, увидев мое заплаканное лицо. «Что с тобой случилось?» — закричала она. Я, продолжая плакать, сказала: «Очень понравилось».
Фришка Астраханцев сказал мне, что на стенах дома, где живут актриса Любовь Орлова и ее муж, режиссер Григорий Александров[3] (Фришка жил рядом), пишут про Орлову всякие гадости, неприличные слова. А я относилась к актерам и другим людям искусства с пиететом, ведь они приводили меня в счастливое состояние, когда реальная жизнь делалась вроде бы не важна.
«Три сестры» заставили меня плакать атмосферой неуверенности в возможность счастья, атмосферой, в которой в то же время тоска превращалась в гармонию. Но, кроме этого, ничто в этом спектакле, так же как в торжественно-празднично-блестящем «Иване Сусанине», не имело отзвука во мне.
То, что я видела и слышала, я воспринимала так, как у меня получалось, отдаваясь эмоционально и пуская в ход воображение, в построениях которого были уже не приключения, а любовь, но не моя любовь, а любовь кого-то к кому-то, их любовь, любовь его и ее.
В консерватории давали «Паяцев»[4] в концертном исполнении с участием Козловского[5], и я пошла туда вместе с Людой Марьяновской. Не разбираясь в голосах и в действующих лицах, я думала, что Козловский поет главную партию, и старалась убедить себя, что он мне нравится, но это плохо получалось. Не улавливая четко оформленных мелодий, я не получала от оперы особого удовольствия, пока высокий мужчина не запел очень высоким, без блеска, но ровно-ровно льющимся голосом: «О, Коломбина, верный, нежный Арлекин…» Это пение — в зале стало очень тихо — привело меня в совершенный восторг, и когда публика оглушительно зааплодировала и аплодировала очень долго, я с радостью включилась в это действие. Но я решила, что этот певец (с одной арией) — некто Козин, чья фамилия, без всяких титулов, находилась в конце списка действующих лиц, и, тыкая пальцем в программку, я убежденно и уверенно сообщила об этом Люде, и, хлопая вместе со всеми, мы (Люда особенно) стали кричать (мы сидели довольно далеко в амфитеатре): «Козин! Козин!» На нас оборачивались и косились, но Люду только подстегивали эти взгляды, а я продолжала кричать уже со смущением. Наше поведение и вовсе могло выглядеть провокацией, потому что однофамилец этого безвестного Козина, знаменитый эстрадный певец Козин[6], был, кажется, уже посажен в тюрьму.
Потом я ходила смотреть «Киноконцерт», один из первых в своем роде: заснятые в декорациях оперные и балетные номера в упрощенных мизансценах. Там был Козловский, и он меня пленил, но кое-что пленило меня еще больше. Дудинская и Чабукиани[7] из ленинградского Театра имени Кирова танцевали па-де-де из «Теней» («Баядерка» Петипа) в сильно искаженной хореографии[8]. Я посмотрела этот фильм два раза. Мне казалось так прекрасно то, что я видела, что хотелось передать свой восторг кому-нибудь еще. Мария Федоровна не пошла бы еще раз: она не любила кино, не любила балет, и для нее Козловский был, конечно, ниже Собинова (я переняла отчасти у нее этот старческий взгляд: лучше то, что было раньше). Я потащила в кино Наталью Евтихиевну, но результат был совсем отрицательный: Наталью Евтихиевну возмутила нагота танцовщиц, особенно голые ноги и их задирание, она почти плевалась, выйдя из кинотеатра. Как мне было найти себе компаньона, который мог бы разделить мои увлечения, не охлаждая силу моих чувств слабостью своих?
Я не видела никаких недостатков у Дудинской и Чабукиани, и мне трудно было бы предположить, что они не влюблены друг в друга, не обожают друг друга. Мне нужна была их взаимная любовь, потому что таким образом подчеркивалась моя вера в гармонию мира, которая, в моем представлении, не могла существовать без любви, как она могла бы основываться на чем-то другом?
(Впрочем, похожие представления, вне всякой связи с всемирной гармонией, бывают у людей совсем другого рода, чем несчастливые и романтически настроенные девочки: на вечере балета женщина «попроще», сидевшая рядом с Люкой, при появлении каждой балетной пары поворачивалась к ней и спрашивала: «Они муж и жена или так живут?»)