Муж Веры Владимировны, которого звали Владимир Владимирович, бывший чекист, давно был не у дел и получал пенсию. Говорилось намеками, что положение в его бывшем учреждении его не устраивало. (Позднее, когда стало можно, Вера Владимировна говорила про него: «Он пытал, но не грабил».) Его не посадили, наверно, потому, что он вовремя ушел в отставку. Отдельная квартира из трех небольших комнат входила тоже в число его привилегий. Владимир Владимирович был по происхождению швед (так говорила Мария Федоровна), и фамилия у них всех была Бустрем. У него были рыжая с сединой бородка и усы, как у Дзержинского. Он казался мне старым, но двигался сухо, легко и живо. С Верой Владимировной они давно уже рассорились, называли друг друга по имени-отчеству и вели отдельную жизнь, но на даче (а может быть, и в Москве) питались вместе. Владимир Владимирович приезжал на дачу нечасто и оставался на несколько дней. Каждый раз, когда приезжал, он привозил Юфейке какую-нибудь игру, из тех, какие продавались в магазинах игрушек. Он хорошо относился к Юфейке (и Юфейка потом говорила, что он ее любил), но Вера Владимировна настраивала ее против него, и Юфейка, поблагодарив за подарок, совсем с ним не разговаривала (она называла его все-таки папой, так же как Веру Владимировну мамой). Вера Владимировна следила за тем, чтобы Владимир Владимирович находился в изоляции. Он же не был безразличен к окружающему. Я тогда часто распевала советские песни, и Юфейка тоже. Мы пели их на террасе, и Владимир Владимирович сказал, что мы лишены слуха, но замечание от него не было почему-то обидным. В другой раз Мария Федоровна раскладывала пасьянс, который называла «Государственная дума», а я сострила: «Верховный совет». Владимир Владимирович ничего не сказал, но посмотрел на меня внимательно, и я не поняла, осуждает ли он меня за неуместное сравнение достижения социализма с продуктом царской России или удивляется бойкости моего языка. В немногих фразах, произносимых Владимиром Владимировичем, и во всей его особе заключалась едкая и горькая ирония, направленная не только против Веры Владимировны и Марии Федоровны — противников социализма, но и против чего-то, что было мне непонятно. Владимир Владимирович был запойный пьяница. Вера Владимировна говорила, что он пьянствует с летчиком, Героем Советского Союза и моим кумиром Громовым (его дача была около станции), и осуждала за это богатого Громова.
А леса там не было. Были участки и дачи, участки и дачи. Был маленький уголок, незастроенный участок, через который мы проходили за молоком, напоминавший о лесе, и он запомнился. А так там было тихо, зелено, а леса не было.
Но купанье было хорошее. Я тренировалась, плавая вдоль купальни и высчитывая какие-то метры, мне хотелось выполнить «норму ГТО», и я старалась все делать «с походом», больше, чем полагалось, но не знала, какой у меня результат, так как часов у нас не было. Еще я до одурения ныряла, прыгая в воду с деревянных мостков головой вниз, хотя ощущений при этом приятных не было, кроме сознания, что я смею нырять. Купаться мы ходили с Юфейкой и часто с Верой Владимировной, все мы купались голые, и когда приезжала Наталья Евтихиевна (она привозила еду, жить ей на даче негде было) и было жарко, она тоже купалась. Вид голой Веры Владимировны, узкой и белой, нервно напряженной, соответствовал ее манере говорить приподнятым тоном, на высоких нотах, почти крича, не понижая голос, так что временами ей приходилось переводить дух, а Наталья Евтихиевна была с большими грудями и животом, и с шеи на грудь у нее свисал никогда не снимаемый золотой крестик на тонкой цепочке. Вера Владимировна не верила, что Наталья Евтихиевна — старая дева. «Этого не может быть с ее телесами», — говорила она.
Мы с Юфейкой проводили много времени вместе. Юфейка была очень ласкова, хороша со мной, называла меня Женюшкой, с ударением на первом слоге. Я чувствовала некоторую власть над Юфейкой и пользовалась этой властью, хотя мне не в чем было особенно проявлять ее и я не умела и не любила командовать. Один раз мы с ней повздорили и обе держались за ветку орешника, я с одной стороны, она с другой, и я как-то раскачивала ветку, чтобы она задевала Юфейку, но Юфейка отвечала мне не злостью, а какой-то печалью. Через много лет она сказала мне, что по-детски обожала меня. Вот почему она была так терпелива со мной. Жаль, что она в свое время не призналась мне в этом, после маминой смерти мне очень не хватало любви.
Никто не приходил играть с нами, возможно, из-за злой собаки. Бывала с матерью только одна девочка, Таня Робустова. Ее отец был врач, а мать преподавала французский язык в институте. Таня была сложена лучше меня и Юфейки, и ее собирались сделать балериной, чем она очень гордилась. На дне рождения матери (тогда я в первый раз в жизни пила вино) она танцевала русскую. Опять передо мной была девочка, которая могла поступить в балетную школу. Почему-то это меня задевало, хотя я была настроена на жизнь в лесу и разнообразные подвиги, а сценические успехи Юфей в художественном чтении меня не пленяли.
Мать Тани вызвалась учить меня французскому языку. Уроки мне нравились, и я удивлялась, какие большие успехи сделала за несколько дней — когда я начала учиться немецкому языку, на это мне потребовалось почти два года: я не чувствовала разницы между семью и тринадцатью годами и не понимала, что я способная ученица. Но занятия быстро прекратились: доктор Робустов находил что-то оскорбительное или унизительное в том, что жена занялась летом бесплатным преподаванием, а она его боялась и перестала меня учить.