Когда мама вернулась из Ленинграда, оказалось, что у нее опухоль в груди — рак, и ее положили в Пироговскую клинику на операцию.
Еще весной мама жаловалась на боль в правой руке и на обилие слизи в кишках. Розалия Наумовна (врач, приставленный к маме от поликлиники Комиссии содействия ученым[1]) рекомендовала ей глотать абсорбированный уголь, но он не помогал. Прикрепление к поликлинике было привилегией, так же как право подписываться на газеты и журналы. Нас с Марией Федоровной прикрепили к этой же поликлинике. Розалия Наумовна была высокая, красивая, очень яркая женщина лет тридцати пяти, с четкими чертами лица, темными волосами, красными щеками и губами. Губы были особенно ярки. Она часто бывала у нас, сидела, пила чай и разговаривала, а на праздники Наталья Евтихиевна относила ей торт — она жила близко от нас на улице Грановского. Торт был не взяткой, а проявлением маминой щедрости и привычки делать подарки и раздавать чаевые. Нас чем-то успокаивало, обнадеживало то, что Розалия Наумовна была почти тезкой мамы, но вряд ли она была хорошим врачом. Мне она не могла заменить доктора Якорева. Наверно, ей нравилось, что она попала к деликатным, не умеющим требовать, довольным тем, что есть, людям. Я думаю, что она относилась к своим обязанностям спустя рукава, по выражению Марии Федоровны, стараясь прежде всего быть со всеми нами в лучших отношениях. Я сужу по тому, как она поступила со мной, когда ей пожаловались на мое плохое зрение. Она поднесла на уровень моей талии немецкую книжку с крупным шрифтом. Я боялась, что меня заставят носить очки, и, напрягая зрение, прочла несколько строчек отчасти знакомого мне текста. Розалия Наумовна тут же закрыла книгу и сказала, что у меня хорошее зрение и очки не нужны. Это было мне на руку, но это была неправда. Потом нам сказали, что Розалия Наумовна по нерадивости упустила время, что операцию маме нужно было сделать раньше.
Говорили, что маму будет оперировать сам Бурденко[2], но операцию делал незнаменитый хирург по фамилии Сапожков[3]. Мария Федоровна выразила по этому поводу свое недовольство маме. Мария Федоровна считала, что мама упускает многое в жизни, на что она имеет право по талантам и положению, но мама печально махнула рукой и сказала: «Все равно».
С медицинской точки зрения мама делала многое, что способствует раку груди: в большом количестве ела сладкое (в последние годы мы очень увлекались мороженым), была толстая — и проходила курс похудания в Ессентуках с их южным солнцем, любила спать на животе и писала карандашом (что усиливает напряжение мышц), но если бы не было ужаса тех лет, она не заболела бы так рано. Бабушка и две ее сестры умерли от рака, но бабушка в 65, а тетя Ида (которая перенесла операцию в 38 лет) — в 73 года. Тетя Эмма всю жизнь курила и кашляла и считалась туберкулезной. Она часто чувствовала себя плохо, жаловалась на сердце (она произносила «сэрдцэ»), мама жалела ее, посылала Наталью Евтихиевну за лекарствами в аптеку.
Тетя Эмма умерла в 36-м или 37-м году. У нее был рак горла. Мама навещала тетю Эмму в больнице и рассказывала, как мучительно было видеть ее с разрезанным горлом и вставленной в разрез серебряной трубочкой, через которую она дышала. Когда оказалось, что у мамы рак, она, наверно, не могла не думать о смерти матери и тетки: семь лет со дня смерти моей бабушки, год или два со дня смерти тети Эммы — короткий срок.
Я верила в медицину, в науку и в мыслях была оптимистична: операция прошла благополучно, и теперь все должно было быть хорошо. Но мысли были только частью моего сознания.
Мария Федоровна навестила маму в больнице после операции. Она сказала, что мама не может сама причесываться, что ей заплели волосы в две косы и что она очень хорошенькая (женщины хорошеют после этой операции) и похожа на грузинку. Мы посылали маме записки и банки с компотом, мама писала в ответ левой рукой. В своих записках я хвасталась своими успехами в школе — я, наверно, думала таким образом порадовать маму. Потом и мне разрешили пойти к ней. До этого я бывала в больнице, когда мы относили компоты и записки и ждали ответа (дядя Ма ходил в больницу сам по себе, он и работал поблизости), и я видела хирурга Сапожкова, когда с ним разговаривала Мария Федоровна. Он был маленького роста (и старался казаться больше), с бородкой клином, слишком маленькой для его довольно толстого лица. Мне хотелось бы, чтобы наша жизнь и счастье зависели от другого человека. «Только ты там не плачь», — сказала Мария Федоровна. «Отчего же мне плакать, ведь все хорошо», — сказала я. В палаты посетителей пускали по одному. Они надевали белые халаты. Я вошла в палату, увидала сидящую маму, розовую, с двумя черными косами, и вдруг у меня перехватило горло и слезы оказались в глазах, мне захотелось расплакаться, но я удержалась, наклонив голову и целуя мамину руку, только не сразу смогла говорить. В палате были еще две женщины.
Мама вышла из больницы, и, будучи оптимистом, я думала, что она скоро поправится. Один раз я мельком увидела у нее глубокий вырез под мышкой, образовавший шрам, и мне стало не по себе, страшно и тяжело. Мария Федоровна сказала с сожалением: «Такая красивая грудь», что вызвало у меня недоумение, я не думала, что грудь может быть красивой. У мамы, при ее полноте, была небольшая грудь, я нечасто видела ее, а когда видела, она была для меня родной, как все у мамы, только соски, большие и с коричневатым кружком, вызывали у меня беспокойство, я чуяла их принадлежность к чуждой мне жизни мамы.
Мама ходила на облучение рентгеном и говорила, что это ей тяжело, что она плохо себя чувствует от облучения. Я не могла этого понять: мне ведь делали один или два раза рентген, и я ничего не чувствовала. Я хотела верить, что все будет хорошо, и отрицала, вопреки очевидности, реальное плохое, и это делало меня жесткой в моем глупом оптимизме.
У мамы было больше свободного времени, ей рекомендовали гулять, и я с ней ходила несколько раз, куда ей было нужно. Из больницы мама спрашивала, вышли ли «Сказки Веталы» (но книга появилась только после ее смерти). Но тут как раз издали книгу А. Мейе «Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков» под ее редакцией, и она, как всегда, дарила ее своим коллегам в Москве и отсылала бандеролями в Ленинград и другие города. Так она тоже получала книги своих коллег в подарок (и в страхе, потемнев, вырезала страницы с дарственными надписями тех, кого посадили, и прятала их книги в дальние углы шкафов).
Профессор Д. Н. Ушаков жил недалеко от нас в арбатском переулке. Он был одним из двух-трех ученых, фамилии которых были известны школьникам, поскольку Ушаков был автором маленького орфографического словаря. Мы с мамой пошли к нему отнести книгу. Он — удивительное дело — жил со своей семьей в отдельном доме — особнячке. Такая жизнь представлялась мне верхом блаженства. Самого профессора не было дома, и мы не пошли дальше передней. Мама отдала книгу и поговорила немного с домашними профессора, а я в это время наслаждалась лицезрением рыжего сеттера и двух котов, присутствие которых в этом доме увеличивало удовольствие здешней жизни. И все-таки что-то было в этом посещении принужденное и неясное, что я почувствовала спустя некоторое время. Были ли они нерасположены к маме? Они были искренно радушны и приветливы. Может быть, им было известно о состоянии мамы больше, чем нам?